o
Роуз С.
Устройство памяти. От молекул к сознанию.
Оглавление
Глава 12 Интерлюдия: лабораторные исследования - это еще не все
Начинается почти всегда с одного и того же. Рано утром самолет уносит вас из Хитроу, а потом, преодолев несколько часовых поясов, вы оказываетесь у выхода из незнакомого аэровокзала, несколько обескураженные видом послеполуденного солнца, и ждете такси или, если повезет, автобуса со специальной табличкой, чтобы добраться до гостиницы, где размещаются участники конференции. Унылое чувство, которое вы пытались подавить на протяжении всего полета, начинает перерастать в досаду. Зачем вы приехали? Вы никого здесь не знаете. Программа, казавшаяся такой интересной, когда с год назад вы получили первое извещение о конференции, при более внимательном просмотре ее в самолете кажется теперь скучной: часть сообщений утратила с тех пор новизну, часть сформулирована непонятно. Место, где проводится конференция, выглядевшее довольно экзотично в рекламной брошюре, - на самом деле всего лишь шумный город в разгар лета, или же курортное местечко во внесезонное время, чтобы удешевить проживание в гостинице. И при всем этом ваша рабочая программа на дни конференции так насыщена, что не останется даже времени, чтобы побывать где-то, кроме заседаний и встреч.
Вы размещаетесь в гостинице, оставляете вещи в комнате, похожей как две капли воды на комнату в любом другом месте, где вы уже побывали на конференции в этом году, и направляетесь на регистрацию. Если дело происходит в США, то скорее всего штаб-квартира конференции будет тут же, в отеле, а если в континентальной Европе - то в специально выстроенном дворце конгрессов; если же год неудачный и конференция проходит в Великобритании - то в простом, захудалом университетском здании, а вместо похожего на все другие отели вас ждет обветшалое студенческое общежитие. Во всех случаях придется выстоять очередь, чтобы приблизиться к нескольким откуда-то принесенным и сдвинутым вместе столам, за которым сидят озабоченные секретарши или специально набранные студенты; они просмотрят свои бумаги, чтобы выявить, не являетесь ли вы приглашенным докладчиком и уплатили ли регистрационный взнос (при особо солидном мероприятии на их месте могут оказаться профессиональные организаторы, облаченные в аккуратную униформу и напоминающие служащих конторы по прокату автомобилей). Наконец, вам вручают пластмассовый портфельчик - пожертвование, какой-нибудь фармацевтической компании или местного инициативного комитета.
Теперь разумнее всего присесть где-нибудь неподалеку и разгрузить этот портфельчик от неизбежных дарственных экземпляров ненужных вам журналов и рекламных брошюр, оставив только программу конференции и сборник ее материалов. Большинство из нас слишком скаредны, чтобы заодно избавиться и от блокнота с шариковой ручкой, на которой красуется название биохимической компании, и мы оставляем их про запас, а потом привозим домой, где в конце концов выбрасываем или теряем. Среди подобных предметов мы находим также ярлычок со своей фамилией и стопку конвертов с билетами или раззолоченными приглашениями на приемы, обеды и частные встречи, без которых не обходятся такие съезды. Первым в списке встреч неизбежно стоит вечер по случаю открытия конференции, где ее участники знакомятся друг с другом. Он вот-вот начнется. Поэтому вы мчитесь в отель, бросаете все ненужное, распаковываете зубную щетку (позднее, перед сном, вам будет не до нее), прицепляете ярлычок к лацкану пиджака и отправляетесь на вечер с выпивкой (но не надевайте свежую рубашку: она понадобится вам завтра и, кроме того, требования к вашему костюму на таких вечерах не выше качества кушеток, на которых вам придется сидеть).
Ваше мрачное настроение с примесью беспокойства готово теперь превратиться в откровенно панический страх перед неизвестностью, но постарайтесь подавить эти чувства, ибо вы становитесь участником одного из важнейших событий научного мероприятия. Проще всего было бы относиться к этому как к академическому туризму, который Эшли Монтегю как-то назвал досугом ученого сообщества и который служит фоном дюжины романов из университетской жизни. Но все обстоит сложнее. Уже через несколько минут после появления в изукрашенном по-старинному зале городской ратуши, в танцевальном зале отеля или у бортика бассейна вы уже не бродите рассеянно в поисках бокала посредственного вина и не присматриваетесь к значкам с неразборчивыми надписями на пиджаках участников в надежде найти хотя бы смутно знакомое вам имя, а ведете доверительный разговор с людьми, которых встречали на предыдущих конгрессах, что уже дает вам право считать их старыми друзьями. Конференция для вас уже началась, и то, что происходит во время таких приемов и вечеров, составляет такой же элемент научного общения, как и доклады о новейших результатах в аудитории.
Именно этому аспекту научной деятельности, науке как общественному явлению, посвящена данная глава. Возвращаясь мыслью к предшествующим разделам книги, я нахожу теперь, что, начав с попытки изложить собственную биографию как способа понять многозначность экспериментального исследования памяти, я упорно продвигался вспять, в область познания, рассказывал детективную историю погони за клеточными процессами памяти, неизбежно отбрасывая значительную часть ее социальной подосновы. В моем рассказе нет ничего такого, что было бы неприемлемо для философа науки - строгого последователя Поппера, а тем более Кюна. В конце концов большая часть рассказанного представлена почти в классической попперовской манере: исследование как процесс догадок и опровержений, выдвижения гипотез и их проверки. Для кюнианцев есть даже рабочая парадигма памяти, кодируемой усилением синаптических связей по правилам Хебба, а в последних экспериментах - парадокс, служащий слабым предзнаменованием того, что Кюн счел бы «революцией» в науке, а именно: феномен, необъяснимый с позиций старой теории1.
*1) В самой чистой своей форме, от которой, вероятно, отмежевался бы и сам Карл Поппер, а тем более его последователи, научная деятельность рассматривалась как формулировка и проверка гипотез. Ни одна из таких проверок никогда не могла дать абсолютных доказательств правильности гипотезы, но она могла ее опровергнуть. С попперовской точки зрения, ключевыми экспериментами, характерными для «хорошей» науки, являются те, что указывают на необходимость отбросить гипотезу, если она не подтверждается. Томас Кюн в своей знаменитой книге «Структура научных революций», вышедшей первым изданием в 1962 г., оспорил этот упрощенный подход. Нормальная наука, по его мнению, состоит в основном не в проверке гипотез, а в поисках ответов на загадки в рамках существующего миропонимания, которое Кюн называл парадигмой. Если результаты исследования, по-видимому, противоречат гипотезе, ее обычно не отбрасывают, такие результаты или их интерпретацию можно поставить под сомнение, а можно также видоизменить гипотезу так, чтобы согласовать ее с кажущимися аномалиями. Но наступает время, когда для гипотезы накапливается слишком много аномалий, и тогда в науке происходит «революция» - формулируется новая гипотеза, лучше объясняющая как старые, так и новые данные. Взгляд Кюна на науку приобрел особенно большую популярность среди социологов науки, так как открыл «социальному» двери в естественные науки. Что же делает определенную парадигму привлекательной и почему происходят научные революции? Кюн предоставлял отвечать на эти вопросы самой науке, считая их ее внутренними вопросами или, возможно, делом психологии отдельных ученых, но социологи стали усматривать в этом нечто большее, полагая, что общественная ситуация за пределами лаборатории может повлиять на то, что происходит в ее стенах. Это позволило им проникнуть в суть общественных связей и функций науки (известных уже первым поколениям ученых-марксистов) и предопределили в конце концов их подъем в гиперрефлексивную стратосферу, в которой само научное знание окружающего мира растворилось в миазмах общественных отношений [1]. Философы признали, что Кюн пошел дальше Поппера, но стремился найти альтернативный путь, который позволял бы избежать социологизирующих выводов и сохранял значение интерналистского взгляда на науку. Согласно концепции Имре Лакатоша, поступательное движение науки осуществляется путем «исследовательских программ». Программа может быть прогрессивной, и в этом случае она реализуется в постановке задач, которые могут быть решены в ее рамках, оставаясь плодотворной в отношении познания мира, или она может быть дегенеративной, и тогда она будет порождать все более выраженные аномалии. В этом смысле ассоциационисткая программа Хебба прогрессивна, поскольку может включить в кэнделовский «клеточный алфавит памяти», и долговременную потенциацию в качестве модельного механизма, тогда как эксперименты Гарсиа и мои эксперименты с повреждением мозга (см. гл. 11), - это такие аномалии, которые могут указывать на дегенеративный характер хэббовской программы; иными словами, нам нужна революция, если использовать термин Кюна.
Проблемы первого рода предполагают беспрестанную борьбу с неподатливостью изучаемого материала, его природной «зловредностью», с необходимостью решать, как относиться к неожиданному результату эксперимента - как к капризу природы, не заслуживающему внимания, или как к реальному сигналу о фатальной ущербности моих простых методов. Для стороннего наблюдателя именно эти концептуальные проблемы могут показаться наиболее интересными. Но те, кто сами участвуют в экспериментах, в повседневной практике, чаще всего сталкиваются с проблемами второго рода - техническими. Мы хотим измерять величины, которые лежат на пределе или ниже чувствительности и разрешающей способности наших приборов. Нужного метода зачастую просто нет, и нам приходится его изобретать. Есть и более прозаические трудности: проклятый криостат опять не работает, а обслуживающий его техник не придет раньше следующей недели; или сегодня вылупилось меньше цыплят, чем нужно для запланированного опыта. А концептуальная проблема может подождать до следующего семинара или до того времени, когда мы наконец напишем статью о наших результатах.
Дальнейшее углубление в анализ не-познавательных аспектов науки таит в себе опасность переступить границы дозволенного, вторгнуться в область, занятую социологами науки, которые могут критически присматриваться к практике ученых-естественников с тем комфортом, который дает обсуждение не своей, а чужой работы. В этом смысле архетипом может служить Бруно Латур - автор книг «Лабораторная жизнь» и «Наука в действии» [2]. Его деконструкционистская трактовка науки уходит корнями в личный опыт, который он приобрел (после защиты диссертации по антропологии) в одной калифорнийской лаборатории, где в течение года принимал частичное участие в работе по идентификации и выделению какого-то нейрогормона. Он описал эту работу в своей первой книге, теоретические выводы которой оказали влияние на целое поколение социологов науки1.
*1) На долю Хилари Роуз выпало показать, как, не сумев критически проанализировать собственный опыт, Латур не смог полностью осуществить свой замысел, несмотря на масштабы того, что она назвала «латуризацией» социальных исследований науки [3].
Вторжение в эту область не составило бы большого труда, если бы я добровольно решился оставить лабораторные исследования. Но я еще не вполне готов к этому. Мне хочется пройти по той опасной кромке, которая отделяет активную практическую работу от осмысления накопленного опыта. Однако слишком резко оборвать мое повествование значило бы выпустить из поля зрения социальную природу науки в действии, которая составляет одну из важных тем моей книги.
Конференция, с описания которой я начал эту главу, - лишь одна из по меньшей мере полудюжины подобных мероприятий, в которых я ежегодно участвую. Они могут быть крупными, и тогда заседание, посвященное научению и памяти, занимает всего лишь полдня среди множества одновременно проходящих на протяжении недели заседаний на другие темы. Бывают специализированные встречи, на которые человек двадцать пять, работающих в узкой области, съезжаются, чтобы интенсивно поработать в уик-энд. В нейронауках мафия исследователей памяти - ведущих специалистов из разных стран - насчитывает что-то около двухсот человек; к ним примыкают раз в сто больше заинтересованных наблюдателей (пару лет назад я составил перечень лабораторий, работающих в этой области в Европе и Советском Союзе, и получил цифру 93). Благодаря небольшим размерам «центрального ядра» его представители могут встречаться по нескольку раз в год на проходящих одна за другой конференциях.
Нужно ли участвовать в них? Не лучше ли оставаться дома и читать журналы, поскольку результаты всех исследований в конце концов публикуются, а при чтении подробности экспериментов воспринимаются лучше, чем при слушании докладов? Дело здесь не только в привлекательности заграничных поездок, хотя большинство из нас с большей готовностью откликается на приглашение посетить Ниццу в мае, чем Глазго в ноябре [4]. Отчасти все эти поездки объясняются желанием быть в курсе событий, происходящих в нашей профессиональной всемирной деревне со всеми ее слухами, сплетнями и кривотолками. Пропустить конференцию значит уступить свое место в заветном кружке с риском выйти из моды, чего амбициозный исследователь опасается так же серьезно, как какой-нибудь честолюбивый щеголь, вынужденный пропустить модную встречу в Лондоне, Париже или Нью-Йорке.
Но главная причина в том, что вопреки всем чудесам электронной печати с момента представления статьи в журнал до ее выхода в свет проходит не меньше восьми месяцев. Потом еще требуется время, чтобы разыскать ее - заметить нужное название при беглом просмотре оглавления журнала в библиотеке (или, в наши дни, найти ее по ключевым словам с помощью компьютера; от посещения библиотеки веет сейчас таким же ароматом старого, неторопливого времени, как от пользования авторучкой или механической пишущей машинкой). Исследования развиваются настолько быстро, что для специалиста результаты устаревают нередко уже к моменту их появления в печати (недаром научную литературу называют архивной). Участие же в конференции, получение результатов из первых рук и их обсуждение с самим экспериментатором создает как бы эффект присутствия. Чтение статьи - это всегда несколько абстрактное занятие; в самом деле, можно ли верить в эксперимент, описанный с соблюдением всех сухих формальностей, которых требует стиль научного сообщения? Совсем другое дело разговоры (лучше всего за бокалом вина) с людьми, которые сами проводили исследование, - вы больше верите их данным или... намного больше сомневаетесь. Подобно разнице между шахматами и покером, такое сравнение лишний раз демонстрирует, что трактовать научную работу как чисто познавательную деятельность значит ошибочно принимать идеологию науки за повседневную работу. В результате я редко возвращаюсь с конференции, не обогатившись идеями новых экспериментов и новым отношением к каким-то опытам, которые собирался проводить, но теперь вижу, что от них нечего ждать.
Из этого рассказа можно извлечь два урока, касающихся разных аспектов соревновательной природы научной деятельности. Может показаться странным, что знание об окружающем мире устаревает. Но это случается - хотя бы потому, что описанные в статье эксперименты уже проведены кем-то другим, или потому, что за восемь месяцев, прошедших после сдачи статьи в печать, была предложена новая, улучшенная методика и никого уже не будет интересовать работа, выполненная устаревшими средствами или повторяющая уже известное. Бывает даже, что к моменту появления статьи ее выводы оказываются опровергнутыми. Мы постоянно слышим, что в науке пришедший вторым не получает приза. Конечно, такое отношение довольно глупо, во всяком случае должно считаться таковым, ибо возможности экспериментирования безграничны, мы еще так мало знаем, что работы хватит на всех и впереди бесконечно много времени для сотрудничества. Но нас подгоняет соперничество, каждый хочет быть признан первым, раньше других опубликовать свои результаты, быть законодателем, а не последователем моды, и все это очень сильные стимулы в западной науке с ее зависимостью от субсидий и пожертвований (большинство исследователей работает по краткосрочным контрактам, а результаты их труда оцениваются по числу опубликованных статей за трехлетний период, на который им выделены средства)1.
*1) О давлении всех этих факторов свидетельствуют участившиеся случаи научной недобросовестности, которые досконально учитываются комиссиями конгресса США. Ярчайшим примером может служить слушание по делу Дингелла, которое в 1991 г. заставило нобелевского лауреата и президента Рокфеллеровского фонда Дэвида Балтимора публично денонсировать свое соавторство в статье, вышедшей пятью годами раньше; на суде было неопровержимо доказано, что лабораторные журналы, на материалах которых она базировалась, были подчищены, чтобы исказить полученные данные.
Такой пресс может сказываться даже на работе самих конференций. В наиболее активно разрабатываемых областях ученые иногда уклоняются от обсуждения подробностей своих исследований, пока не изложат их в статье и не убедятся, что та принята в печать, чтобы кто-нибудь, узнав, чем они занимаются, не опередил их, повторив эксперимент (журналы стараются предотвращать споры о приоритете, указывая дату получения и принятия статьи). Обычной практикой стало фотографирование слайдов и стендов на научных заседаниях, что иногда заставляет организаторов вводить запрет на пользование фотоаппаратами.
Второй урок еще важнее. Избранный крут - «мафия» исследователей памяти - состоит в основном из североамериканских, европейских и японских ученых. Претендующие на место в нем исследователи из периферийных лабораторий Латинской Америки или Индии редко участвуют в конференциях и симпозиумах, а научные журналы получают нерегулярно и с большим опозданием, даже если имеют необходимые средства на подписку. Поэтому они обречены следовать за модой, а не диктовать ее. В науке, как и в промышленности, капиталистический производственный процесс, в котором наука становится товаром, а ценность товара уменьшается со временем и по мере использования, сосредоточен в метрополиях, а работы из стран третьего мира постоянно оказываются в тени.
Аналогичная слабость системы научного производства приводила к относительной неадекватности научного творчества в восточноевропейских странах и Советском Союзе, управлявшихся до крушения «реального социализма» в конце 1980-х годов командными методами. Зарубежные поездки ученых бьши крайне затруднены или невозможны, что означало фактический запрет на обмен научными идеями между исследователями Востока и Запада на съездах и конференциях. Подписка на западные научные журналы была очень ограниченной, а некоторые из них (такие, как Science и Nature) подвергались цензуре, прежде чем поступить к читателю. Кроме того, система жесткого централизованного планирования исследований исключала атмосферу анархической инициативы в лабораториях, оказавшуюся столь полезной для быстрого прогресса биохимии и пограничных с нею областей в последние десятилетия. Если я возвращаюсь с конференции с идеей нового эксперимента, для которого необходимы новые реактивы, препараты или изотопы, я звоню поставщику и не позднее чем через два дня эти материалы доставляются в лабораторию, что позволяет начать работу, пока идея еще свежа. Атрофичные командные системы управления восточноевропейских стран и СССР руководили наукой точно так же, как тяжелой промышленностью, и это исключало подобную гибкость: характер экспериментов и нужные для них реактивы и оборудование требовалось указывать заранее, а заказы могли не выполняться месяцами, что делало невозможной быструю корректировку научной тематики и применяемых методов.
Итак, участие в конференциях, стремление постоянно быть в курсе происходящего, умение заглядывать вперед стали такими же неотъемлемыми предпосылками успешного научного творчества, как и сами эксперименты. Как заметил Латур, «работа» исследователя может принимать много разных форм. Чтобы установить научный «факт», нужно не просто спланировать и провести эксперимент - это всего лишь часть сложного процесса, который происходит не только на уровне рабочего места, но и на более высоком и более низком уровнях. Проведение эксперимента предполагает наличие работоспособной лаборатории с оборудованием, техническим персоналом и необходимыми средствами для приобретения расходных материалов. Исследователю, будь он студент или ученый со степенью, такая обстановка кажется чем-то само собой разумеющимся. Если более высокий уровень обеспечивается кем-либо другим, то исследователь выступает как «истинный ученый», который целиком занят тем, что «делает науку». Если у него на исходе реактивы или изотопы, он просто заказывает новую партию, если сломается аппарат - просит заведующего вызвать специалиста сервисной службы, если нужен небольшой прибор или инструмент - уговаривает сделать его кого-нибудь из электронной мастерской, расположенной дальше по коридору. Все это не входит в понятие «делать науку», это лишь досадная необходимость в процессе подготовки к главному - проведению эксперимента.
Но для руководителя лаборатории создание и поддержание всех этих условий для научного творчества фактически составляет основное содержание работы, а диссертант или самостоятельно работающий сотрудник, как говорит Латур, становится для него всего лишь еще одной единицей необходимого лабораторного оснащения. В этом смысле именно на руководителя ложится бремя научного «труда». Таким образом, что понимать под научной деятельностью - работу непосредственно у лабораторного стола или же организационное обеспечение лаборатории и составление программы ее исследований - это зависит от вашей точки зрения. Значительную часть моего времени отнимают поиски денежных средств, и это всепоглощающее занятие для большинства британских ученых наших дней; они постоянно озабочены тем, как найти деньги на зарплату сотрудникам, стипендии для аспирантов, покупку оборудования, химических реактивов и изотопов. Планируя опыт, приходится думать, может ли лаборатория позволить его себе, а не только даст ли он ответы на интересующие вопросы (это подоплека рыночного подхода, с которой постепенно начинают знакомиться в Восточной Европе по мере отхода от командных принципов хозяйствования). Средства для моих исследований на цыплятах поступают из самых разных источников: от университета, Научных советов Великобритании и Европы, программ обмена сотрудниками, а также от благотворительных фондов, фармацевтических компаний и военного ведомства1.
*1) Последнее вообще служит одним из главных источников финансирования. Его интересы отнюдь не совпадают с интересами научных советов, фондов и фармацевтических компаний. Военно-воздушные и Военно-морские силы США, а также ОАПНП особенно приветствуют разработку моделей нервных механизмов и компьютерных игр. Все отделы военного ведомства США и комплекс химической защиты Британского министерства обороны в Пор-тон-Дауне (графство Уилтшир) заинтересованы в изучении нервных механизмов и биологического действия нейромедиаторов, так как результаты могут пригодиться при совершенствовании существующих и создании новых видов химического оружия, и они выделяют на эти цели немалые средства. Однако я остаюсь противником использования таких средств. Дело не в том, что мои исследования не представляют интереса для военных, и не в чисто моральных соображениях, так как я не считаю себя пацифистом и не страдаю излишней наивностью. Если военным понадобятся плоды моей работы, они смогут найти их в публикуемых статьях независимо от того, платят они мне или нет. Этого не избежать, коль скоро мы живем в милитаризованном обществе. Но если вы хотите сохранить репутацию человека, публично выступающего против милитаризма, не следует одновременно пользоваться их деньгами. Многие нейробиологи, получающие средства от военного ведомства, оправдываются тем, что проводят фундаментальные исследования, не имеющие отношения к военным разработкам и не пригодные для прямого использования в военных целях, например для создания новых видов биологического и химического оружия. Люди верят в то, во что им хочется верить, но я склонен думать, что военные заказчики знают, чего хотят [6].
Каждый грант выделяется на определенную работу и должен использоваться по назначению. В этом лаборатория напоминает коммерческое предприятие, и я трачу немало времени на то, чтобы доставать деньги и в случае удачи следить за их правильным расходованием. Но какое отношение к науке имеют составление и подача заявок, вся эта организационная деятельность? Большинство «научных работников» скажет, что никакого - согласно общепринятой идеологии, настоящая наука ограничивается работой за лабораторным столом или с лабораторными животными, все остальное - неизбежное зло. Латур пытается оградить организаторов науки от столь бесцеремонного принижения ценности их усилий. Но заметьте, что я начал описание своего рабочего дня (гл. 2) не с занятий за компьютером и не с заседания в комитете - и стал напевать только в лаборатории.
Все это помогает понять, почему, рассказав в последних главах о цыплятах в манере Поппера, я проявил бы элементарное непонимание самой существенной стороны научной работы. Я не могу утверждать, что мы в состоянии делать все вообще возможное, что наша деятельность не ограничена объемом финансирования и что такой пустяк, как поиски средств, не сказывается постоянно на выборе предметов и методов исследования. Большая часть того, что мы (и я) делаем, - это в лучшем случае деятельность по вдохновению. Разумеется, у меня есть план игры - иначе и быть не может при столь многолетнем увлечении вопросами памяти. Но этот план приходится то и дело изменять, сообразуясь с тем, на что удается получить средства, с новыми техническими возможностями или с их отсутствием, с информацией, случайно полученной при чтении статьи из другой области, с мыслями, неожиданно пришедшими на конференции, и больше всего с тем, что я получаю от коллег, студентов, диссертантов, посетителей лаборатории: у каждого из них есть свои идеи и опыт, которые они вкладывают в общее дело. Порядок, в котором все расставлено в двух предыдущих главах, чем-то напоминает порядок в историческом описании битвы после победы или поражения. Это совсем не похоже на ощущение ее участника в разгаре борьбы, хотя и может выглядеть таким в написанных позднее учебниках. В этом смысле история, как и наука, - выдумка, во всяком случае разновидность искусства, а умение найти нужный источник средств - такая же важная и неотъемлемая часть успешной научной деятельности, как умение правильно выбрать объект для экспериментов.
Все это надстроечные элементы исследования, материал, который я должен собрать еще до того, как начну думать над планом эксперимента. На более низком уровне информация, которую мы получаем от наших цыплят, должна быть включена в общий багаж знаний, несущих нашу марку, признаваемых как продукт работы лаборатории. Этот багаж состоит из статей, обзоров, докладов на конференциях, стендовых сообщений, проводимых нами семинаров и даже книг1. Латур, рассуждая о том, как устанавливаются научные факты, постоянно прибегает к метафорам из военной области. Все описанные выше обязательные аспекты научной деятельности - от поиска источников финансирования и разработки достаточно эффективных технических средств для достижения желаемых целей до публикации и других форм распространения полученных данных - он называет «вербовкой союзников, которые необходимы, чтобы «факт» стал «фактом». Нравится такая метафора или нет, но он абсолютно прав в том, что научная деятельность будет неполной без бумажной работы. Недостаточно сделать открытие просто для себя. Природа науки требует того, чтобы оно стало общим достоянием, вошло в научную литературу; однако ввиду огромного объема этой литературы нельзя просто выпустить добытый вами фрагмент нового знания в широкий мир и терпеливо ждать, когда придет всеобщее признание. При современных рыночных отношениях нужны более изощренные подходы, если вы не хотите, чтобы плоды вашего труда бесследно исчезли.
*1) Войдет ли в него и эта книга? Не знаю. Мне бы хотелось этого, но боюсь, что как форма научного сообщения она скорее составит мета-багаж. Ученые-профессионалы по-прежнему скептически относятся к попыткам сделать нашу работу достоянием тех, кто не входит в заветный круг избранных.
Самый простой, но и самый малоэффективный способ обнародовать свои данные - сделать стендовое сообщение на конференции. Такие сообщения предусматриваются программами большинства конференций наряду с пленарными докладами и симпозиумами. Вам предоставят стенд размером 1,5x1,5 м, на котором вы разместите свои иллюстративные материалы, и выделят время для их демонстрации. Обычно вы выставляете несколько листов, где указаны цели исследования, приведены его основные результаты и выводы об их значении. Поскольку ваш стенд - лишь один из десятков, а то и сотен таких стендов, нужно постараться как можно лучше представить материал, потому что здесь больше, чем где-либо еще в науке, действуют правила Мак-Льюэна; материал - это и есть сообщение. В конце концов, слово «стенд» выбрано не случайно: сейчас вы заняты очень важным делом - рекламируете свою продукцию.
Немногие могут достать средства для поездки на конференцию, если не представляют на ней стендовое сообщение. Поэтому для недавних выпускников университетов такая демонстрация обычно служит пробной попыткой войти в научное сообщество; для их старших заслуженных коллег, не получивших приглашения выступить на пленарном заседании с обобщающим докладом, - это способ напомнить о своем существовании; и наконец, этим могут воспользоваться дилетанты, одержимые стремлением поведать человечеству тайну Вселенной с помощью нескольких неразборчиво написанных формул. Вокруг стендов толпятся участники конференции; некоторые с интересом рассматривают их, а чаще выслушивают многоречивые объяснения авторов, стоящих словно уличные торговцы у своего товара. Большинство же пользуется случаем продлить удовольствие вчерашнего приема, глядя на все происходящее как на грандиозную встречу с коктейлем, где можно поболтать со старыми знакомыми. Стендовые сообщения со свойственной им атмосферой, редко рецензируемые и слабо контролируемые, - это высшее проявление науки как открытого института, некий эквивалент Стены демократии в Пекине.
Но именно отсутствие рецензирования обесценивает такие сообщения. «Настоящая» публикация должна иметь форму статьи и появиться в одном из сотен журналов, освещающих проблемы нейронаук. Где и как опубликовать статью - важное стратегическое решение. Поскольку любой фрагмент выполненной экспериментальной работы в принципе может быть опубликован (циники даже придумали выражение «Минимальная Публикабельная Единица», МПЕ), начинаются споры об авторстве. Цель публикации не сводится просто к «объективному» изложению научных данных. Печатная работа - это также флаг лаборатории или научного коллектива. Но коллектив не собрание анонимных лиц, а группа личностей, у каждой из которых есть своя цель. Поэтому важно, кто будет включен в число авторов и в каком порядке. Точного рецепта для решения этого вопроса нет, ибо объективные интересы отдельных лиц различны. Многие весьма квалифицированные технические работники смотрят на свой труд как на устойчивый источник заработка и не чувствуют особой интеллектуальной заинтересованности в конечном результате; поэтому им довольно безразлично, фигурируют ли их имена в числе авторов, - для них гораздо важнее иметь нормальные условия работы и перспективу повышения. Совсем иначе относятся исследователи, работающие по краткосрочным контрактам. Для них важно все: и попасть в число авторов, и занять среди них определенное место. Строгий учет публикаций помогает определить возможность для аспиранта или научного сотрудника получить работу в следующий раз, но если ваше имя фигурирует среди многих других, то ваше авторство выглядит довольно расплывчато. Для руководителя лаборатории важно показать, что он продолжает публиковаться, так как это дает лишний шанс на получение нового гранта1.
*1) Сейчас все больше входит в обычай стремление приписываться к чужим статьям. Недавно я обратился к одному японскому биохимику с просьбой предоставить небольшое количество вещества для испытания его амнестической активности на цыплятах. В соответствии с общепринятой практикой, получив просимое, я бы поблагодарил его за любезность в конце своей статьи. Однако на этот раз мне было сказано, что препарат будет предоставлен при условии, что во всех публикуемых работах с его использованием донор будет включаться в число соавторов. Я не возражаю против этого, лишь бы эксперименты пошли успешно; выражаясь в духе Латура, мы в данном случае союзники, но я не думаю, что обоим нам это принесет большую пользу.
Сам факт публикации, конечно, еще ни о чем не говорит. Важно, где появится ваша статья и как часто ее будут цитировать другие исследователи. Особенно высоко ценится публикация в «Nature» и «Sciеnсе» - двух наиболее авторитетных международных общенаучных еженедельниках. Поскольку их непременно читают (или хотя бы просматривают) практически все ученые-экспериментаторы, публикация в них гарантирует вам наиболее широкую аудиторию. Однако лишь малая доля статей, направленных в эти журналы, будет принята: их привратники - редакторы и команды рецензентов - придерживаются очень жестких принципов отбора. Если вам не удалось напечатать работу в этих изданиях, есть буквально сотни других, специализированных журналов с различным уровнем международного престижа. Прежде чем представить статью в один из них, вам следует тщательно оценить ваш материал: насколько важны публикуемые результаты, заинтересуют ли они биохимиков больше, чем клиницистов или исследователей поведения, читают ли данный журнал в Америке?
Зачем так много журналов? Дело здесь не только в разнообразии тематики, но еще и в конкуренции. Как только создается новое «ученое общество» - биохимическое, физиологическое или любое другое - его члены требуют организации нового журнала. Поскольку во всех странах с развитой наукой есть свои научные общества, в каждой области науки существуют параллельные журналы. Когда создаются международные общества, они тоже хотят иметь свои журналы, поэтому так много европейских журналов по каким-то дисциплинам и международных журналов по другим. Но самое сильное давление исходит от коммерческих издателей, которые открывают для себя потенциально прибыльные рынки и начинают внедряться на них со своими вариантами названия. Ни одно из крупных академических издательств не может позволить себе не иметь собственного конкурирующего журнала по каждой из нейронаук. Расходы на ежемесячное издание покрываются даже при наличии всего лишь нескольких сотен подписчиков, а в редакционный совет всегда можно набрать более или менее компетентных специалистов, готовых работать бесплатно, чтобы видеть на обложке свое имя; поэтому такие журналы не страдают от недостатка материалов для публикации и приносят доход издателям. Чтобы пересчитать журналы по нейронаукам, которые перестали выходить или разорились за последние три десятилетия, хватит пальцев на одной руке. Эта «литература» процветает, и в конце концов даже самые слабые статьи появляются в печати, а уж читают их, цитируют или нет - это другой вопрос1.
*1) По-видимому, значительная часть статей, даже опубликованных в самых престижных журналах, никогда не цитируется. В связи с повышенным вниманием к продуктивности научных исследований и стремлением оценивать не только число публикаций (библиометрия), но и их качество, разработан новый показатель - «коэффициент влияния», характеризующий ценность журнала и публикуемых в нем статей. Именно этот коэффициент, а не просто число опубликованных работ все чаще учитывается при выделении средств, предоставлении работы или переводе на более высокую должность. В то же время расширение масштабов научных публикаций увеличивает для статьи риск затеряться в общем потоке. Чтобы избежать этого и быть услышанным, приходится много раз повторять одно и то же, печататься во многих различных изданиях. Вот почему так много результатов публикуется в форме «минимальных публикабельных единиц». Это позволяет, разделив полученные данные на несколько частей, поместить эту часть в одном журнале, а ту в другом, всякий раз обращаясь к несколько иной аудитории читателей и таким образом распространяя научное знание.
Не удивительно, что в научной «литературе» царит хаос, а библиотеки приходят в отчаяние. Вполне серьезно высказывается предложение прекратить всякую публикацию статей в традиционных изданиях и вместо этого хранить все подготовленные материалы на компьютерных дисках. Согласно этим планам, в традиционной форме должны публиковаться только заглавия или резюме статей, а полные тексты любое заинтересованное лицо сможет запросить из центрального хранилища. Переход к такой системе предсказывал еще несколько десятилетий назад мечтатель-марксист и кристаллограф Дж. Д. Бернал [7]. Возможно, это было бы вполне логично, но такие предложения, я думаю, будут встречать одинаково упорное сопротивление как издателей, так и самих ученых. Для первых это означало бы снижение прибылей; что касается ученых, то каждый из них, вероятно, согласится, что это самый рациональный способ узнавать, что делают другие, но почти никто не захочет упустить возможность увидеть свою работу напечатанной и иметь, таким образом, наглядное свидетельство своего творческого бытия.
Я оставил на самый конец разговор о таком пустяке, как содержание научной статьи. Результаты экспериментов, описанных в двух предыдущих главах, первоначально были опубликованы в более чем тридцати статьях, написанных (не больше 15 страниц каждая) в той строгой форме, которую требуют соблюдать журналы [8]. По стилю и звучанию научная статья не похожа ни на одно другое известное мне произведение письменности. Почти обязательно здесь использование безличной формы. В результате исчезает активный, заинтересованный наблюдатель или экспериментатор: животных наблюдают, мозг удаляют, ткани гомогенизируют и центрифугируют, гели проявляют. В равной степени обязательна уплотненность текста, достигаемая заменой предложных конструкций существительными в качестве определений, так что получаются длинные цепочки слов, которые экономят место на журнальной странице, но затрудняют понимание. Обычно наши статьи читают только такие же, как мы, исследователи, да иногда философы и историки, и они, похоже, в целом принимают все эти условности как нечто само собой разумеющееся. В последнее время английские литературные критики взялись за текстологический анализ научных статей и сделали ряд выводов о назначении такого сухого стиля [9].
Суть их выводов сводится к тому, что научную статью, которая должна якобы дать беспристрастное описание отдельных аспектов окружающего мира, следует скорее рассматривать как рассказ об этом мире с применением особых риторических средств, призванных убедить читателя в достоверности излагаемых фактов. Одним из таких средств служит безличная форма, придающая тексту видимую авторитетность и внушительность. Если у вас возникли сомнения, значит, вы усомнились не в объективности конкретного исследователя, а в самой действительности. Если я пишу, что наблюдал такое-то поведение цыплят, я могу ошибаться или проявлять тенденциозность. Но если «наблюдали» (кто?), что цыплята вели себя таким-то образом, то вся ответственность ложится на самих цыплят, а не на исчезнувшего из рассказа наблюдателя.
Формальная композиция статьи всегда требует короткого введения, где излагаются состояние вопроса и цели работы. Здесь нужно упомянуть предшествующие работы, которые подвели к постановке данного эксперимента, и определить содержание последующего текста. Мои статьи обычно начинаются примерно так:
«Однодневные цыплята клюют мелкие предметы, но быстро научаются отличать те из них, что имеют неприятный вкус (ссылки на литературу). Они могут служить хорошей модельной системой для изучения клеточной биологии памяти (ссылки). Обучение цыплят этой задаче приводит к каскаду клеточных процессов, в частности... (ссылки). Такими-то авторами высказано предположение об участии процесса X, например, в долговременной потенциации (ссылки). Поэтому данная статья посвящена изучению процесса X у цыплят (ссылки)».
Такая форма позволяет установить наш собственный приоритет, соотнести нашу работу с другими интересными подходами к исследованию памяти и «подготовить» читателя к восприятию важнейших выводов данной статьи. Учитывая, что занятой читатель лишь бегло просматривает «Введение», решая, читать статью или нет, желательно сделать анонс интригующим, но не переборщить (это тонкая материя!).
Затем следует раздел «Методы», в котором должна содержаться достаточно детальная информация, чтобы любой другой исследователь, располагающий таким же оборудованием, что и ваша лаборатория, мог повторить эксперимент. На практике это бывает редко. Автору может казаться, что он очень подробно описывает применявшиеся методы, но когда кто-нибудь пытается их воспроизвести, то обнаруживает, что имеет дело с закодированным текстом, который можно расшифровать, лишь обратившись к десяткам более ранних работ, а для налаживания метода может потребоваться несколько лет. Начинающий исследователь овладевает всем этим, находясь в лаборатории на положении подмастерья, и вскоре научается писать разделы о методах в собственных статьях. Для человека со стороны все эти условности остаются столь же загадочными, как устав средневековой гильдии, к тому же в науке таких гильдий множество; молекулярные нейробиологи и нейрофизиологи могут работать на одних и тех же животных и решать сходные проблемы, но ни те, ни другие, по-видимому, не способны понять или освоить методы друг друга. Все мы - заложники своих методов, и прочные герменевтические традиции просто скрыты под покровом кажущейся демократичности науки.
Тем не менее специалист обычно без труда пишет раздел «Методы». За ним следует собственно статья, раздел «Результаты», и здесь уже дело обстоит сложнее. Что включить и что отбросить? Как представить данные, как извлечь логический смысл из серии экспериментов, на которые затрачено, может быть, больше года, с многочисленными повторностями, принесшими лишь мало различающиеся результаты? Вы пытаетесь вспомнить, почему проводили тот или иной опыт данным методом, который тогда казался вполне подходящим, но сейчас выглядит архаичным; решаете, что делать с отскочившей в сторону точкой, из-за которой кривая имеет неубедительный вид: повторить ли эксперимент в надежде избавиться от аномальной величины, примириться ли с ней или взять на душу небольшой грех и просто отбросить ее. Раздел «Результаты» - это не беспристрастное изложение данных, а рассказ, представляющий в хронологическом порядке события вашей научной жизни за год, переосмысленные post hoc. Еще Дарвин знал, что все научные данные подбирают в поддержку или для опровержения какой-то гипотезы и с этих же позиций представляют в статье. Риторика нейтральности и объективности на самом деле точно выверена с целью заставить читателя поверить результатам, убедить его, что все возможные альтернативные объяснения полученных данных учтены и были опровергнуты контрольными экспериментами. Первостепенное значение приобретает способ подачи материала: в форме таблицы, графика или серии гистограмм. Какая из этих форм наиболее убедительно демонстрирует полученные данные? Выдержит ли первоначальный вариант статьи критическое прочтение, не даст ли течь - не найдет ли недоброжелательно настроенный рецензент дыр, пропускающих воду? Не упущен ли какой-нибудь решающий контрольный опыт? Все это очень похоже на тактику адвоката, который вызывает в суде свидетелей и подвергает их перекрестному допросу, чтобы убедить присяжных. Не удивительно, что многие исследователи, любящие лабораторную работу, с большим скрипом готовят свои материалы к публикации, так как создание статьи по всем правилам искусства заставляет их впервые четко формулировать, чем они занимаются.
После того как представлены результаты, дорога уже идет под гору: остается последний раздел - «Обсуждение» (если не считать выражений благодарности и перечня литературы). Здесь впервые позволяется несколько свободнее порассуждать, рассматривая возможное значение полученных результатов и их место в контексте аналогичных исследований; можно даже попытаться построить небольшую теорию для их объяснения. Но не затягивайте «Обсуждение», не перегружайте драгоценные журнальные страницы; да и у рецензента может не хватить терпения, и он попросит вас урезать ваши рассуждения: давайте нам факты, только факты, а уж выводы мы сделаем сами. Но не забудьте с должным уважением процитировать других авторов, работающих в вашей области, особенно того, кто может быть назначен рецензентом вашей статьи, иначе они могут обидеться и будут чрезмерно строги в своих оценках, тем более что процедура рецензирования дает привилегию анонимности.
В конце следует почти обязательная фраза, довольно туманно указывающая путь вперед:
«Однако для проверки этой возможности необходимы дальнейшие исследования...»
Или, если вы хотите более определенно застолбить территорию:
«Б настоящее время в нашей лаборатории ведутся исследования для проверки этой возможности».
Вот и все. Статья готова. Направьте два экземпляра в избранный вами журнал и ждите.
Месяца через два вы получите замечания рецензента (постарайтесь не расстраиваться, прочитав их: замечания могут быть совершенно тривиальными, несправедливыми или даже пристрастными, но вы отыграетесь, когда вам в свою очередь доведется рецензировать чужие статьи: в этом прелесть системы взаимного рецензирования в науке). При благоприятных обстоятельствах вы исправите статью в соответствии с замечаниями, отошлете ее обратно в редакцию, и еще месяца через три она появится в печати. Ваш кирпичик положен на свое место в здание науки, и вам обеспечено бессмертие в ее бесконечном архиве. Финансировавшая вашу работу организация будет довольна, что поддерживала исследование, удостоенное публикации. Коллеги станут писать и просить выслать оттиск, кто-то сошлется на ваши данные в собственной статье (живое свидетельство вашей принадлежности к научному сообществу), а библиометрия может даже констатировать, что по числу ссылок на вашу работу вы на короткое время попали в разряд классиков. Не исключено, что в конце концов вы выдержите тест Уорхола и на четверть часа станете знамениты, во нсяком случае среди нескольких сотен избранных - мафии исследователей памяти, что даст вам право на бесплатное участие в очередной конференции. Если вы рассчитываете на большее и хотите, чтобы вас узнавали на улице, вам следует выступить по телевидению.
Глава 13 Из чего состоят воспоминания
Пришло время подвести итоги. Воспоминания - это форма общественной регистрации прошлых событий, в той или иной степени трансформированных, чтобы удовлетворить текущим идеологическим потребностям; например, историко-ревизионисты переписывают прошлое нацистской Германии или (в противоположном направлении) события «культурной революции» в Китае. Воспоминания - это коллективные акты восстановления утраченного опыта, как в случае чернокожих американцев, заново открывающих (припоминающих, как говорит Тони Моррисон, подчеркивая, что это активный, а не пассивный процесс) свое происхождение от рабов, или феминисток, восстанавливающих имена женщин-ученых, систематически стиравшиеся со страниц истории авторами-мужчинами. Воспоминания - это вымыслы беллетристов, которым символические эпизоды дают ключ к тайне человеческой личности, начиная с бисквитного пирожного Пруста до «кошачьего глаза» Этвуд. Воспоминания - это обрывки однажды слышанных песен; это технологические метафоры компьютерного века; это перевоссозданные образы нашего детства и умерших родителей, наши непрестанные усилия сделать жизнь цельной, связать прошлое и настоящее, чтобы приготовиться к встрече с будущим; это работа мышц и сухожилий, когда уже в зрелом возрасте, привыкнув за десятилетия к комфортабельным поездкам на современных средствах транспорта, мы снова пересаживаемся на велосипед, чтобы восстановить забытые ритмы.
Так неужели воспоминания - это и отказ однодневного цыпленка вторично клевать горькую бусину? Может ли расшифровка интимных механизмов этого процесса пролить свет на любое из множества значений, которые имеет это емкое слово «память» в нашей повседневной жизни? Легче всего сказать «нет», полагая, что идентичность этого слова не означает идентичности всех феноменов, им описываемых. Вас могли заинтересовать, даже убедить проведенные в моей лаборатории наблюдения, и все же вам трудно допустить, что они имеют сколько-нибудь прямое отношение к вашему собственному субъективному опыту, касающемуся личной памяти. В этой главе отвергается такой простой ответ, но мои доводы будут не так просты. Да, в конце концов я прихожу к выводу, что отказ повторно клевать бусину, оказавшуюся ранее горькой, - это тоже проявление памяти, и изучение даже таких простых «воспоминаний» позволяет многое узнать о нас самих, людях. Существует много книг, написанных специально или фактически - о памяти. По этому поводу Гэйл Грин высказался следующим образом, рассматривая то, что феминистки называют «трудной работой вспоминания»:
Все писатели обращаются к памяти, поскольку любая форма литературной деятельности основана на воспоминаниях о прошлых событиях; все авторы черпают их из памяти, как материал из каменоломни. Память особенно важна для тех, кто стремится к переменам, ибо забвение обрекает нас на повторение... [1].
Но эта книга о памяти написана с точки зрения (возможно, необычной) нейробиолога. Главное место в ней занимают два предмета: 1) биохимические и физиологические мозговые процессы, роль которых в формировании памяти становится все более понятной (я бы даже сказал, что они сами и есть память), и 2) процессы научного исследования, выявляющие и интерпретирующие то, что происходит в мозгу. Перед тем как в предыдущей главе я отвлекся от лабораторного стола, чтобы бросить беглый взгляд на социальные процессы приобретения и распространения знаний, я уже довел свой рассказ до границы биохимического, клеточного понимания процессов мозга и поставил читателя лицом к лицу с парадоксами, которые начали вырисовываться по мере продолжения экспериментов. Теперь я перехожу к более широким аспектам, но продолжаю настаивать на том, что биологические детали мозговых процессов у цыпленка, клюющего горькую бусину, - это такой же источник знаний о памяти, как и каменоломня романиста.
Возражения против такой точки зрения можно разделить на три категории: методические, эпистемологические и онтологические. Методические аргументы просты. Если у цыплят действительно есть память, будь то глобальное, неразложимое свойство мозга как системы или его молекулярное свойство, то лежащие в ее основе молекулярные процессы скорее всего маломасштабны и тонки - слишком тонки для исследования грубыми биохимическими методами, Поэтому искать проявления памяти на молекулярном и клеточном уровнях значит пытаться решать проблему негодными средствами и не на том уровне анализа. Это внутренний аргумент нейронауки, и вся последняя часть этой книги была попыткой ответить на него. Если вы еще не убеждены, то вас уже ничто не убедит, и я больше не буду говорить на эту тему.
Гораздо интереснее доводы эпистемологического и онтологического порядка. Первые указывают на множественность знания об окружающем мире. Я могу сказать, что мне нравится в цыплятах, а поэты, психоаналитики и социологи - что им нравится в людях, но это разные виды знаний и каждый имеет особый статус. Поэтому у меня нет права отдавать предпочтение редукционистскому знанию лаборатории в ущерб непосредственному знанию человеческой жизни за ее стенами. Онтологический аргумент идет еще дальше. В противовес моему утверждению о единстве мира он ссылается на множественность его первооснов. Это не значит, что курица и человек не содержат сходных молекул. Однако все, что я смогу узнать о молекулярных процессах, связанных с памятью, не прольет никакого света на содержание и смысл ее следов для их обладателей: то и другое записано на совершенно ином, чуждом нейробиологии языке и должно изучаться другими дисциплинами. Я могу потратить всю жизнь, исследуя физиологию ходьбы, но так и не смогу выяснить, почему человек в тот или иной момент встает со стула и начинает ходить по комнате. Объяснение, утверждают философы, должно быть дано здесь на языке сознания, намерений, психологических мотивов. Это современный вариант декартовского дуализма. Или, если использовать равно популярную компьютерную аналогию, изучать молекулярные процессы памяти значит всего лишь (sic!) описывать жесткую структуру механизма, ничего не говоря о, введенных программах, т. е. о содержании памяти.
По моему мнению, и эпистемологическая, и отнологическая аргументация направлена на то, чтобы увековечить разрыв между биологическим и социально-личностным объяснением мира. Она призвана отстаивать примат личного, дабы защитить нас от грубо-редукционистской биологии и ее наихудшего вульгарно-социологического варианта; однако такие попытки на самом деле только укрепляют решимость биологов-редукционистов и способствуют фрагментации нашего понимания того, что в конечном счете может быть понято только как единый, неделимый мир.
Тем не менее трудно отрицать, что такие аргументы имеют свою привлекательность. Возвращаясь домой после проведенного в лаборатории дня, я снова вступаю в различные миры человеческих воспоминаний, в свой частный мир с его многообразием сложившихся личных связей и в общественный мир с бездной человеческих глупостей и бед. Понимание и функционирование этих миров, по-видимому, требует совершенно иных познавательных подходов, нежели строгий редукционизм лабораторного мира. Неужели моя личность непоправимо раздроблена постоянными переходами из одного мира в другой? Постмодернистское течение в литературе, философии и политике принимает такое дробление личности как неизбежность. Все мы, ученые и просто люди, существуем во множестве ипостасей, определяемых классовой, расовой и родовой принадлежностью, сексуальной ориентацией и личным опытом. Каждая ипостась - это новый поворот мирового калейдоскопа, предлагающий нам иную «реальность». Зачем же мне тревожиться, когда, закрыв дверь вивария или отключив центрифугу, я оставляю свою лабораторную ипостась с ее редукционистской эпистемологией? Пора смириться с этой двусмысленностью бытия и научиться даже получать от нее удовольствие. Не лучше ли просто признать разнообразие эпистемологических подходов и принимать их как неизбежное следствие постоянных перемен в нашем повседневном существовании? В рабочее время уместно размышлять о памяти как процессе мембранного фосфорилирования и активации генов, но вечером за обедом или ночью в постели мы вспоминаем о другом и по-иному, без труда объясняя социальные и психологические мотивы своего собственного поведения и поведения окружающих.
Мне остается только признать, что все мы действительно живем с такими разными эпистемологиями. Когда я пытаюсь вспомнить имя человека, позвонившего мне несколько минут назад, я не думаю сознательно о фосфорилировании белков или электрических импульсах нейронов. Но я легко осознаю, что все эти процессы происходят, когда я пользуюсь памятью, и что каким-то еще не вполне понятным мне образом они претворяются в воспоминания. Иметь дело с разными эпистемологиями отнюдь не значит допускать, что мир непоправимо раздроблен; это значит лишь то, что при современном состоянии наших знаний у нас нет иного выбора. Когда-нибудь, вероятно, мир снова обретет целостность, но пока это лишь обетованная земля, которая в лучшем случае маячит на горизонте.
Но я категорически отвергаю крикливый вариант постмодернизма, который заходит гораздо дальше - ставит под сомнение не только то, что именно научная эпистемология дает истинное знание мира, но вообще правомерность любых выводов науки. С этой крайней точки зрения в известной мере неизбежный в науке редукционизм, ее старания выделить определенные категории в бесшовной ткани окружающего мира, отыскать за видимостью глубинные сущности всегда будут обречены на неудачу, даже если не повлекут за собой крушение мира, подобно гибнущему в храме Самсону. Этот взгляд находит отражение в антирационализме, антинаучной направленности широкого спектра современных интеллектуальных и политических движений - от литературной критики, истории и философии науки до уличных кампаний в защиту прав животных. Несмотря на популярность такого образа мыслей, он несет в себе семена собственного разрушения, по мере того как интеллектуальная мода отходит от классического рационализма к готическому романтизму, покидая Вольтера и поиски Истины ради Ницше и оргии сверхъестественных ужасов в видеофильмах с любыми персонажами, от злых духов до черепашек ниндзя.
Вряд ли кто-нибудь из читателей, дошедших со мной до этого раздела книги, не отшатнется от столь полного неприятия науки. Тем не менее, допустив возможность (а в наше время даже необходимость) разных эпистемологий, я должен коснуться еще онтологической аргументации. Вопрос об онтологическом статусе изучаемых мною лабораторных явлений сохраняет свою актуальность. В данном случае я имею в виду не то философское течение, для которого достоверно только знание собственного внутреннего мира субъекта, его восприятий и освещающего их момента сознания, ибо есть более тревожные вещи. Внелабораторный мир, мир войн, голода, несправедливости, бездомных нищих достаточно реален, даже если мы знакомы с ним только по его поверхностным проявлениям. Со времен Галилея задачей научного метода считали поиск неизменных, застывших качеств, которые, как полагают, должны лежать под поверхностью. Для физиков это абстракции массы, энергии, силы, числа. Для нейробиологов подобные абстракции представлены молекулами, электрическими полями, единицами поведения... В отличие от мира мгновенно воспринимаемых объектов моя лаборатория, по видимости вполне реальная, занята созданием и вычленением таких искусственных явлений - неестественных, созданных и приобретших значимость только благодаря моим действиям, хотя правомерность последних не подлежит сомнению в свете предшествующей трехсотлетней истории науки и коллективных усилий воли и воображения миллионов ученых во всем мире1.
*1) Роль артефактов в современных лабораторных исследованиях, где ученые имеют дело с конструкциями, не существующими в природе, вне лабораторной среды, где они созданы, впервые акцентировал лет двадцать назад (в контексте не биологии, а физики высоких энергий) Джерри Равец в своем важном труде «Научное знание и его социальные аспекты» [2].
Фрагменты, которые я вычленяю из цельной жизни моих цыплят, клюющих бусину или избегающих ее, трясущих головами или пятящихся назад, попискивающих или щебечущих, - это абстрактные обобщения, которые я извлек из сотен тысяч индивидуальных действий, наблюдавшихся мною у отдельных птиц. По какому праву я определяю и классифицирую эти абстрации как «реальные», обособленные единицы поведения? Может быть, я просто-напросто проецирую мои собственные представления, мою личную (или, в лучшем случае, свойственную и другим исследователям поведения) эпистемологию на беспорядочное многообразие окружающего мира?
Нет - если опять отвечать кратко. Упорядоченность, которую я стараюсь привнести, - это не тот порядок, который можно произвольно варьировать по собственному желанию. Теоретические модели, которые строит ученый, естественно, должны постоянно проверяться практикой; иными словами, они предполагают экспериментальную проверку и могут, по крайней мере иногда, оказываться неверными. Введение цыпленку ингибитора белкового синтеза перед началом обучения может приводить, а может и не приводить к амнезии. На ранних стадиях эксперимента можно оспаривать любое наблюдение, считая его случайным, неоднозначным и т. п. Но если повторять эксперимент многократно и с должными предосторожностями, то в существовании самого феномена уже нельзя будет усомниться - останется только обсуждать его причины. В этом смысле, вопреки утверждениям философов и социологов науки, большинство активно работающих ученых в основном остаются наивными реалистами. Таким образом, научное знание - это публичное знание, при том условии, конечно, что все члены научного сообщества приходят к согласию относительно того, что следует понимать под «избеганием» или «клеванием бусины», и можно ли эти формы поведения квалифицировать как вспоминание и забывание.
Итак, позвольте мне подытожить, что мы сейчас знаем о процессах, происходящих при образовании следов памяти, а потом перейти к гораздо более интересному вопросу: почему они происходят и каково их значение? Конечно, нейробиологи не во всем согласны относительно биохимических деталей, и эти расхождения по меньшей мере столь же существенны для нас и столь же безразличны для остального мира, как вопрос о числе ангелов, умещающихся на острие булавки, в диспутах средневековых схоластов. Тем не менее опыты, проведенные в последние десятилетия на цыплятах, гиппокампе, аплизиях и многих других объектах, для описания которых мне просто не хватает места, выявили ряд важных общенейробиологических принципов. При обучении животных, когда они сталкиваются с незнакомой обстановкой или приобретают новый опыт, требующий изменить поведение для достижения какой-то цели, происходят изменения в совершенно определенных клетках центральной нервной системы. Эти изменения можно выявлять морфологическими методами с помощью световой или электронной микроскопии как стойкую модификацию структуры нейронов и их синаптических связей. Можно регистрировать их и в динамике, как временные локальные изменения кровотока и потребления кислорода нейронами в период обучения или вспоминания. Биохимические методы позволяют выявить каскад клеточных процессов, которые начинаются открытием ионных каналов в синаптических мембранах с последующим синтезом новых белков, инициируемым сложной системой внутриклеточных сигналов, и включением этих белков в мембраны дендритов, что и приводит к упомянутым морфологическим модификациям. И наконец, методами физиологии можно оценивать изменения электрических свойств нейронов, тоже связанные с модификацией структуры мембран.
Подобно многоголовой гидре, всякий экспериментально установленный факт порождает с десяток новых вопросов. Каждый день, отвечая на эти вопросы, я получаю новые знания по нейробиологии. Но что это дает для понимания памяти? Не похожа ли моя маниакальная погоня за этими ответами на всякое другое проявление одержимости, например стремление поскорее разгадать кроссворд в утренней газете?
Систематически проработав критерии, о которых я писал в главах 9-11, я теперь знаю, что наблюдавшиеся мною клеточные процессы необходимы для памяти в том смысле, что при их блокировании мои подопытные не помнят того, чему обучались; эти процессы также специфичны, по крайней мере в том смысле, что блокирование их, видимо, не сказывается на других сторонах поведения цыплят, во всяком случае на тех, которые я могу наблюдать. Я пока не вправе сказать, что они достаточны, так как может быть много других процессов, о которых я не подозреваю или которые не имел еще возможности изучить, но у меня нет сомнений, что я действительно наблюдаю энграмму - след памяти в мозгу. Далее, те виды морфологических изменений, которые мы нашли (см. гл. 10), т. е. образование новых шипиков на дендритах, увеличение числа и величины синапсов (все это находили и другие исследователи на других объектах), имеют смысл с теоретической точки зрения. Простейшая их интерпретация приводит к представлению о мозге как механизме хеббовского типа, в котором новая информация кодируется локальными изменениями эффективности синаптических связей, вроде того как это показано на рис. 6.1.
Сейчас имеются экспериментальные модели и нейробиологические методы для выявления этих процессов со все большей точностью и надежностью, и можно не сомневаться, что к концу текущего десятилетия, т. е. периода, который получил наименование «десятилетие мозга» (по крайней мере в США), начнут выясняться их тончайшие детали. Если прогресс биологии можно экстраполировать на будущее, то мы станем свидетелями открытия каких-то, по-видимому, универсальных принципов и тогда сможем осознать, что выраженная изменчивость биологического мира - это лишь бесконечное многообразие относительно второстепенных различий, смысл которых нам еще предстоит постигнуть; мы будем то удивляться необычной простоте, то преодолевать неимоверные сложности.
Например, ответ на вопрос, какие нейроны и в какой части мозга участвуют в запоминании событий, будет зависеть от того, чему обучается индивидуум. Мы еще не знаем, насколько универсальны происходящие биохимические изменения для разных видов памяти, которую психологи подразделяют на процедурную и декларативную, эпизодическую и семантическую. Может оказаться, что и другие различия, например между модальностями (между словесной и зрительной памятью и т.п.), находят отражение на клеточном уровне. Наконец, в разных областях мозга и группах клеток могут действовать разные медиаторы, не говоря уже об иных возможных отличиях в важных деталях биохимических и клеточных механизмов запоминания, свойственных тем или другим животным.
И все же я с уверенностью утверждаю, что принципиальная общность клеточных процессов, лежащих в основе научения у животных, уже несомненна. Очень многое стало понятным. По меньшей мере половину своей жизни в науке я отдал исследованию мельчайших подробностей этих процессов, и я не вижу границ для дальнейшего проникновения в механизмы интимных взаимодействий на межклеточном и межмолекулярном уровнях. Каждый день работы в лаборатории - это новый эксперимент, результаты которого зачастую отрицательны или досадно неопределенны, но иногда все же приносят несказанную радость, когда удается с триумфом подтвердить правильность какой-нибудь микрогипотезы.
Я не знаю ничего, что могло бы сравниться с этим счастливым чувством, совмещающим в себе радость познания и эмоциональное удовлетворение. Критики науки, особенно новоиспеченные критики с позиций феминизма, нашли время проанализировать, как ученые-мужчины выражают этот восторг познания с преобладанием метафор из военной или сексуальной сферы. Оказывается, мы, исследователи, чаще всего говорим о победных битвах с природой, о ее покорении, о сбрасывании завесы и проникновении в сокровенные уголки. Унылый перечень таких метафор можно было бы начать с высказываний философа Фрэнсиса Бэкона в семнадцатом веке и продолжить до выражений физика Ричарда Фейнмана в двадцатом [3]. Я таких метафор не употребляю. Вместо этого я испытываю восторг перед логическим изяществом экспериментов, описанных в главе 11, и их итогами - разгадкой нескольких тайн, хотя мои чувства несколько омрачает мысль, что для этого пришлось оперировать цыплят, чего я хотел бы избежать при любой возможности. Тем не менее я убежден и, надеюсь, убедил и вас, что этот восторг не имеет ничего общего с сомнительным удовольствием от господства, военного или сексуального. Это скорее радость понимания, нахождения порядка в кажущейся сумятице, еще одного подтверждения слов Эйнштейна, что бог не играет в кости со Вселенной. Остается, однако, вопрос: что может дать понимание упорядоченного мира молекулярных процессов для объяснения богатой эмпирической феноменологии памяти?
Различные варианты хеббовского синапса как субстрата памяти представляют собой модели, находящиеся в полном соответствии с разными направлениями информационного подхода к функциям памяти, развиваемого нынешними разработчиками искусственного интеллекта - теоретиками параллельной обработки информации и нервных сетей (см. гл. 4). «Информация» в этом смысле действительно может сохраняться во взаимосвязанных нейронных сетях путем изменения эффективности синапсов. Это не просто математическое построение. Как я уже упоминал в главе 4, созданы компьютеры, способные обучаться и изменять свой ответ на выходе в результате приобретенного опыта [4].
И тем не менее что-то никак не удовлетворяет нас, когда о мозге говорят как об устройстве для хранения и переработки информации. Ограниченность такого понимания демонстрируют серии экспериментов с повреждением мозга, описанные в главе 11. Кажущийся парадоксальным результат первой серии состоит в том, что примерно через час после формирования следов памяти необходимые для этого области мозга, где в результате обучения произошли долговременные клеточные изменения, оказываются ненужными для вспоминания. Этот парадокс разрешается, если предположить, что следы динамичны и распределены между разными областями мозга.
Позвольте мне подробнее остановиться на примере, приведенном в главе 11. Представьте себе знакомую (для меня слишком знакомую) ситуацию, когда вы пытаетесь вспомнить имя человека, которого когда-то встречали, но оно как бы затерялось, хотя вы чувствуете, что нужно только его найти - оно «где-то здесь». Большинство из нас, оказавшись в таком положении и не зная каких-либо специальных мнемонических приемов, прибегает к самым разным стратегиям вспоминания: мы пытаемся представить себе лицо этого человека или обстоятельства встречи с ним, подыскать сходное по звучанию или рифмующееся с именем слово, припомнить, с какой оно начиналось буквы... Нет - похоже, но не совсем то! Иначе говоря, воспоминание сидит где-то у нас в голове, и к нему должны быть какие-то подходы. Пробуя разные пути, вы надеетесь в конце концов натолкнуться на ускользающее имя и вытащить его из глубины памяти. Нет никаких причин думать, что различные пути проходят через одну и ту же область мозга или даже одну группу нейронов, хотя между ними должна существовать какая-то связь.
Так же и с цыплятами: если они не помнят цвет бусины, они могут узнать ее по форме. Значит, модель Хебба недостаточна даже для относительно простой памяти цыпленка, не говоря уже о гораздо более сложных воспоминаниях человека. В лучшем случае с позиций клеточного ассоциационизма можно лишь частично понять механизмы памяти - только те из них, что связаны с образованием следов. Однако память не сводится к созданию следов, это еще их последующий поиск и извлечение информации. Здесь-то и начинается трудная работа вспоминания как для цыпленка, так и для человека.
Пониманию этого процесса препятствует наша склонность рассуждать о биологической памяти, опираясь на технические метафоры из области информатики и управления. Наше воображение заполонили компьютеры и файлы. Воспоминания стали элементами «информации», они «хранятся», «классифицируются», вызываются из хранилища по требованию, а потом снова возвращаются на место. Такой способ осмысления памяти, игнорирующий ее биологическую или человеческую природу, результат союза между энтузиазмом нейробиологов по поводу хеббовой синаптической модели и школой поставленного «с ног на голову» моделирования нервных процессов, о котором говорилось в главе 4. Но вопреки засилью компьютерных аналогий в языке и мыслях многих современных нейробиологов (образчиком может служить манифест теоретически обоснованной редукционистской «вычислительной нейронауки» таких философов, как Патриция Чёрчленд), этот энтузиазм разделяют не все, кто работает в нейронауке, а тем более за ее пределами.
Я уже упоминал критические высказывания иммунолога Джералда Эделмена о компьютерной аналогии из его книг, посвященных памяти и сознанию [6]. Эта критика базируется на посылке, что развитие нервной системы и ее способность изменять свои свойства под влиянием индивидуального опыта1 следует рассматривать как процесс непрерывного отбора предсуществующих групп нейронов и их синаптических связей в ответ на воздействие провоцирующих и лимитирующих факторов окружающей среды. Этот процесс по прямой аналогии с эволюцией путем естественного отбора Эделмен назвал «нервным дарвинизмом». На мой взгляд, это сравнение при всей его привлекательности неуместно. Дарвиновская эволюция - это процесс сохранения благоприятных генотипов в результате дифференциального (избирательного) выживания и воспроизводства фенотипов. Нейронные ансамбли не «выживают» и не «воспроизводятся» таким путем - они даже вообще не репродуцируются. Эволюция и отбор - это неподходящие аналогии для описания процессов взаимодействия, обратной связи, стабилизации и роста клеток и синапсов в период развития организма, да и на протяжении всей жизни. Однако можно только приветствовать, когда Эделмен настаивает на том, что биологическим процессам свойственна именно такая тенденция к динамичному развитию, которая не находит отражения в компьютерных моделях. Языковыми средствами это хорошо выразила Сюзан Ояма, предложившая термин «онтогенез информации»; помимо прочего, он подчеркивает смысл как антитезу информации [7].
*1) Ранее он открыл аналогичную способность иммунной системы, за что получил Нобелевскую премию.
Уолтер Фримен, нейрофизиолог из Беркли, и его соавтор философ Кристин Скарда критикуют простой ассоциационизм с позиций, больше опирающихся на эксперименты. Исходя из данных Фримена об электрофизиологических свойствах обонятельной коры кроликов, т. е. области мозга, которая реагирует на запахи и может научиться их различать, эти критики отвергают компьютерную аналогию с ее ориентацией на стойкие изменения эффективности отдельных синапсов в нейронной сети. Анализируя данные одновременной регистрации сигналов от многих участков во время и после выработки реакций на разные запахи, Фримен и Скарда пришли к выводу, что следы памяти представлены изменениями динамики электрической активности во всей этой области мозга; приложение теории хаоса к наблюдаемым флуктуациям позволяет выявить определенную упорядоченность [8].
Не вдаваясь здесь в математические детали, отмечу, что эти альтернативные подходы акцентируют внимание на эмерджентном1 характере памяти (как и других аспектов функции мозга); «след» памяти рассматривается как динамическая система, а не как фиксированная и локализованная энграмма. Пожалуй, наиболее четко этот вопрос поставлен представителем когнитивной психологии Энделом Тульвингом (чья работа по систематике процессов научения у человека обсуждалась в главе 5) в его недавнем интервью:
В принципе мысль о том, что информация, необходимая для вспоминания, регистрируется в определенном участке мозга, совершенно правильна... [Однако] концепция энграммы загипнотизировала исследователей мозга до такой степени, что в проблеме памяти и мозга они не видят ничего, кроме энграммы и ее свойств, ее локализации в цельной структуре... Представление об энграмме есть недоконченная мысль о памяти, в лучшем случае лишь половина правды о ней... Система биологической памяти отличается от простого физического механизма хранения информации тем, что она способна использовать информацию для собственного выживания... Книги в Библиотеке Конгресса, отрезок видеоленты или суперкомпьютер Крэя... не проявляют ни малейшей заботы о своем существовании. Поэтому все те, кто интересуется памятью, но рассматривает ее только в аспекте хранения информации, по сути игнорируют фундаментальное различие между мертвыми и живыми системами хранения, т. е. игнорируют само существо биологической памяти [9].
*1) Эмерджентными называют свойства целого, не присущие его отдельным частям, но обусловленные их взамодействием. - Прим. ред.
В этом интервью Тульвинг утверждает далее, что когнитивная психология ближе нейробиологии подошла к пониманию памяти, осознав, что проблема не в «хранении следов памяти»; изучение синапсов позволяет понять процессы научения, тогда как «проблема памяти» состоит в воспроизведении воспоминаний. Именно это заставило меня в главе 5 подчеркнуть важность продемонстрированной Лионелем Стэндингом практической ненасыщаемости человеческой памяти на узнавание в отличие от памяти на воспроизведение.
Но что же такое «энграмма»? Тульвинг более категоричен, чем Эделмен и Фримен, когда утверждает, что, несмотря на возможность «физических» (т. е. биохимических) изменений в мозгу в результате обучения, постоянная энграмма как таковая не существует в форме стойкого «физического» изменения, а возникает в результате активации (от говорит «экфоризации») актом вспоминания. Свое интервью Тульвинг заканчивает, пародируя некогда более известный призыв:
Исследователи памяти всего научного мира, соединяйтесь в изучении мириад аспектов сущности биологической памяти, соединяйтесь в изучении взаимодействий между процессами хранения и вспоминания [10].
Я подозреваю, что Тульвинг нарочно поддразнивал интервьюера - не тем, что настаивал на важности акта вспоминания, а тем, что усомнился в наличии в мозгу некоего физического воплощения энграммы, которое сохраняется как результат обучения даже в отсутствие «экфоризации». Его доводы строятся на разном понимании слова «физический». Конечно, все биохимические и физиологические явления, обсуждавшиеся в главе 10, носят временный характер: усиление белкового синтеза, вспышки нейронной активности и т. п. наблюдаются не долее нескольких часов после обучения. Но за эти часы в мозгу успевают сформироваться другие, постоянные следы, хотя бы изменения числа и расположения шипиков на нескольких нейронах в определенных участках мозга. Длительное изменение претерпевает пространственная схема межнейронных связей, не говоря уже о «физических» (в тульвинговом смысле) свойствах мозга, подобно тому как это происходит при магнитной записи. Как записанная на ленте музыка реализуется лишь тогда, когда кассету проигрывают, так и энграмма существует только при ее «экфоризации», когда реально пробуждается воспоминание.
Тульвинг прав. По мере того как мы лучше понимаем синаптические механизмы научения, предметом исследований памяти все больше становится не запоминание, а поиск и воссоздание воспоминаний. Потому что вспоминание - нечто большее, чем простое получение файла из памяти компьютера.
В своем словарном значении «вспоминать» (remember) - это «вызывать в памяти», «припоминать», «снова подумать» - все эти выражения, по замечанию Грина [11], подразумевают связывание, собирание, сведение воедино вещей в определенном отношении друг к другу. Характерно, что метафора Вирджинии Вулф богаче компьютерных метафор, для нее память - это «портниха», действующая иглой «то в одном, то в другом направлении, вперед и назад, вверх и вниз» [12].
Метафора Вулф, упор Грина на работу вспоминания и критика Тульвинга имеют много точек соприкосновения, так как они, помимо всего прочего, подчеркивают, что память, а именно декларативная память, не есть некая пассивная надпись на восковой табличке или кремниевых чипах мозга - она представляет собой активный процесс [13]. Кроме того, такая точка зрения отражает то, что уже давно подчеркивают психоаналитики: забывание может не сводиться к простому стиранию сохранявшейся информации как будто с компьютерного диска, это тоже активный процесс. Я уже отмечал это в связи с процессом фильтрации в кратковременной памяти. Находящаяся в такой памяти информация не обязательно переводится в более долговременное хранилище: большая часть ее отфильтровывается - это биологически необходимо, так как спасает мозг от перегрузки. Что же происходит с тем материалом, который перешел в долговременную память, но не вспоминается? История с м-ром Госсом и опыты Стэндинга говорят о том, что он не всегда теряется, даже если его не удается отыскать; к нему трудно найти дорогу, так как у нас уже нет ключа к его первоначальной классификации и инструментов для его воспроизведения - работа вспоминания слишком трудна, каковы бы ни были причины этого. Я не приглашаю вас проделать весь путь ортодоксального психоанализа, пришедшего к выводу, что невозможность вспомнить связана иногда с блокированием опыта, который нам почему-то «неудобен», но дело зачастую именно в этом. Забывание может быть такой же трудной работой, как вспоминание. Однако причины забывания нередко гораздо более тривиальны. Из многовековой истории искусства запоминания известно, что ему можно научиться. Путеводной нитью здесь могут служить результаты изучения процедурной памяти. Процедурная информация в отличие от декларативной, видимо, забывается по-иному, и это наводит на мысль о существенно разных механизмах ее приобретения и воспроизведения. Не связано ли это с тем, что процедурные навыки, например умение ездить на велосипеде, кодируются не только в мозгу, но и в целых комплексах изменений, затрагивающих мышцы и сухожилия? Как могло бы происходить вспоминание на уровне биохимических и физиологических процессов? До сих пор мы, нейробиологи, не имеем об этом никакого представления. Возможно, здесь поможет позитронно-эмиссионная томография (ПЭТ), которая, как минимум, позволяет картировать изменения кровотока, использования глюкозы и потребления кислорода в определенных областях мозга в процессе вспоминания. Пока, однако, исследователи больше восхищаются красотой получаемых картин, чем пытаются дать им теоретическое истолкование. А без этого мы не сможем даже ставить адекватные нейробиологические вопросы, и представителям когнитивной психологии останется лишь описывать, подобно романистам, разнообразные феномены памяти, создавать системы их классификации и анализировать приемы запоминания, начиная от театров Симонида до наших дней. Если память действительно может послужить той цели, о которой я говорил, - стать Розеттским камнем при переводе с языка сознания на язык мозга, посредником между психологией и нейробиологией, то в ближайшее десятилетие необходимо всерьез заняться расшифровкой данных ПЭТ о процессах, происходящих в мозгу при вспоминании.
Каковы между тем последствия отказа от компьютерной модели в пользу более динамичного понимания памяти как биологического процесса? Отчасти это вопрос об уровне, на котором можно рассчитывать найти «следы памяти». «Уровень» - несколько расплывчатое, но широко распространенное понятие в науке и в нейробиологии в частности. Иногда оно означает то же, что я в этой книге называл языком; говорят, например, о явлениях на «биохимическом уровне» или на «физиологическом уровне». Иногда его употребляют для противопоставления теории и практики («концептуальный» и «экспериментальный» уровни), а иной раз просто для обозначения «масштаба» (синапс в сравнении с нейроном, нервной сетью или мозгом; в таком смысле говорит об уровне Чёрчленд). Кроме того, понятие «уровень» используют при сопоставлении процессов эволюции и индивидуального развития.
Как я уже подчеркивал, изменения, связанные с приобретенным опытом, можно обнаружить на всех «языковых» уровнях: морфологическом, биохимическом и физиологическом. Ни один из этих уровней нельзя считать более фундаментальным, чем остальные; в этой книге я все время стараюсь показать, что с каждого из таких «языков» возможен перевод на любой другой. Различные аспекты унитарного феномена изменений клеточных свойств и связей, сопутствующих научению, можно информативно описать на любом из предложенных мною языков, но для полного понимания процесса необходимо использовать их все. Дело в том, что эти три языка соответствуют разным измерениям познания: морфология картирует пространство, биохимия делает упор на состав, а физиология особенно динамична и описывает события во времени. Для понимания памяти необходимы по меньшей мере эти три измерения.
Но возможно, что трех все-таки недостаточно, так как все они подразумевают идею локализации, которую критикуют Тульвинг и, по существу, Фримен. Если под уровнем понимать масштаб, как это делает Чёрчленд, то сколько нейронов и синапсов содержат или представляют одиночное воспоминание? Даже если отвергнуть идею клеточного алфавита памяти, обсуждавшуюся в главе 9, то и в других коннекционистских теориях подразумевается, что местом памяти служит отдельный, хотя и разбросанный клеточный ансамбль. Судя по тому, что во всех биохимических экспериментах выявляются измеримые сдвиги в относительно больших участках мозга (гиппокампе, IMHV и т. п.), такой ансамбль имеет порядочные размеры, иначе эти сдвиги нельзя было бы обнаружить при разрешающей способности наших приборов. Опыты с повреждением мозга говорят о том, что энграмма не может быть локализована в какой-то одной его области. Но я считаю возможным пойти дальше и утверждаю, что в некотором важном смысле память и вовсе не заключена в каком-то небольшом наборе нейронов, а должна пониматься как свойство всего мозга и даже целого организма. Чем можно оправдать столь парадоксальный вывод после всего, что говорилось в главах 10 и 11 о возможности локализации клеточных изменений в небольших участках мозга? Дело в том, что место первичного изменения не эквивалентно локализации свойства, которое в результате изменяется. Вернемся к аналогии с магнитофоном. Когда я записываю на ленту музыкальный фрагмент, его энграммой служат изменения магнитных свойств ленты, но для того чтобы использовать эти свойства - воспроизвести музыку, - недостаточно одной только ленты, необходимы головка, электронная система и динамик, которые собственно и образуют аппарат. Именно это я имею в виду, когда говорю, что идентификация места хранения, т. е. энграммы, - не то же самое, что выяснение механизма или места воспроизведения. Поэтому уровень, на котором возможно понимание памяти, - это уровень системы в целом.
Далее, «система», состоящая из магнитофона и магнитной ленты, - это фиксированная, неодушевленная, т. е. мертвая, система, тогда как важнейшая особенность биохимических систем состоит в их развитии, изменении во времени. Лента с записями Майлза Дэвиса, которые я слушаю, работая над этим текстом, будет играть одну и ту же музыку, сколько бы раз я ни вставлял кассету в магнитофон; со временем будет лишь постепенно ухудшаться качество звучания. Иначе обстоит дело с «лентой» мозга. Поскольку я - живой организм, существующий в мире смысла, а не просто информации, те же записи Дэвиса иногда могут волновать, а иногда печалить меня, в зависимости от минутного настроения или предшествовавших событий. Эти сиюминутные настроения и прошлый опыт составляют часть моего существования, и любая энграмма в моем собственном мозгу будет воспроизводиться и иметь смысл только в их контексте.
Насколько далеко я могу зайти в своих представлениях о том, что смысл запоминаемого заключен во всей системе, а не в отдельных очагах изменений, чтобы это не привело к выводу, что дело всей моей жизни в конце концов сводится к разгадыванию хитроумных кроссвордов? Рассуждать таким образом отнюдь не означает вернуться к декартовскому дуализму или разделять память на «аппаратуру» и «программное обеспечение». В самой первой главе книги я предложил собственную метафору перевода и поиска Розеттского камня для описания задачи, стоящей перед нами, когда мы переходим с языка мозга на язык сознания, с языка молекулярных событий на язык смысла и обратно. Мне бы и сейчас не хотелось отступать от этой метафоры. В этом случае то, что требует такого перевода, - это не просто небольшая часть мозговой активности, а вся она, включая, разумеется, активность того нейронного ансамбля, в измененных связях которого воплощена энграмма.
На всем протяжении этой и предыдущих глав я довольно свободно переходил туда и обратно - то к Обсуждению человеческой памяти, то к рассказу о памяти цыплят, на которых провожу свои эксперименты. По причинам, указанным в главе 2, а потом в главах 6 и 7, я считаю такие переходы совершенно естественными, хотя и сознаю, что не для каждого это так просто, а кое-кто, возможно, испытывает и явную неловкость. Здесь могут быть возражения двоякого рода. Во-первых, человек с его мозгом устроен настолько сложнее цыпленка и даже обезьяны, что достоверная экстраполяция просто невозможна. Во-вторых, в экспериментах на животных можно наблюдать лишь поведенческие реакции при разного рода подкреплении, тогда как для работы человеческой памяти такой стимуляции не требуется; во многих случаях вспоминание у человека вообще не проявляется в изменениях поведения, а выражается лишь в сугубо субъективных словесных и зрительных образах. Есть ли тогда основания считать, что эти формы научения подчиняются тем же биологическим законам, что и способность цыпленка обучаться избеганию бусины?
Очевидно, что на подобные возражения у меня нет ответов, достаточно убедительных для тех, кто заранее настроен не верить мне и, напротив, убежден в существовании непреодолимой пропасти между человеческой деятельностью и психологией животных. В моем распоряжении есть только доводы, основанные на непрерывности эволюционного процесса, вроде тех, что я подробно изложил в главе 7 и продолжал отстаивать в последующих разделах книги. И на клеточном, и на биохимическом уровне нейроны человеческого мозга, по существу, неотличимы от нейронов всех других позвоночных. В нашем мозгу нет никаких уникальных типов клеток или даже белков, а физиологические свойства и общая организация мозга у человека и других млекопитающих практически одинаковы. Те области, с которыми связана память, сходны у нас с соответствующими (гомологичными) областями мозга остальных млекопитающих; прежде всего это относится к гиппокампу. Все биохимические механизмы, известные у животных, по-видимому, действуют и в нашем мозгу. Разумеется, невозможно показать, что ингибиторы белкового синтеза блокируют образование следов памяти у человека, но известно, что таким действием обладает электрошоковая терапия. Так же как и у животных, при этом страдает память, что проявляется в изменениях поведения; это касается и «высших» форм специфически человеческой словесной и зрительной памяти. Поэтому я не вижу особых причин не соглашаться с предположением, что образование энграмм в нашем мозгу обеспечивают биохимические механизмы такого же рода, как и у других животных.
Но может ли изучение памяти у цыплят раскрыть нам что-нибудь важное относительно человеческой памяти? Не сводится ли это просто к пополнению наших знаний об окружающем мире? Разумеется, те, кто провозгласил «десятилетие мозга», и инициаторы японской программы, направленной на изучение механизмов памяти, ответят на первый вопрос утвердительно. То же относится к военным и к фармацевтическим компаниям во всем мире. Дело не только в том, что понимание устройства мозга поможет улучшить конструкцию обычных компьютеров или даже откроет перспективу создания биологических компьютеров на базе нейронных ансамблей, культивируемых in vitro. Знание биологии нервной пластичности и памяти имеет важное значение на протяжении всего жизненного пути человека, от развития памяти и способности к обучению у детей до нарушений мозговой деятельности в результате травм, болезней или старения.
Потенциальные выгоды такого знания очевидны, несмотря на известные опасения по поводу все более настойчивых попыток разработки лекарственных препаратов для коррекции нарушений или потери памяти - так называемых ноотропных средств. В главе 8 я уже упоминал о процветающей ныне индустрии исследований, направленных на поиски подобных веществ. Большинство этих попыток базируется на представлении о том, что нарушения памяти при таких расстройствах, как, например, болезнь Альцгеймера, связаны со специфической недостаточностью отдельных медиаторов, в особенности ацетилхолина; в связи с этим предполагается, что препараты, имитирующие действие медиаторов или усиливающие их выработку, будут уменьшать тяжесть таких нарушений и нормализовать соответствующие функции. В настоящее время свидетельства их пользы весьма шатки, но с углублением наших знаний о механизмах памяти и о природе специфических расстройств, подобных болезни Альцгеймера, появляется надежда, что будут найдены рациональные методы их лечения. Гораздо более скептично я отношусь к возможности применения ноотропных средств для «улучшения» памяти у здоровых людей. Причины этого я изложил в главе 5 и еще раз подчеркиваю сейчас. В норме вспоминание и забывание представляют собой биологически сбалансированные явления. Даже если бы теоретически возможно было заставить человека помнить то, что он в обычных условиях забывает, это означало бы для него риск разделить судьбу Фунеса или Шерешевского - судьбу, которой не позавидуешь. Но я не уверен, что это возможно даже теоретически, если исходить из того, что известно и было в этой главе изложено о природе вспоминания и забывания и об отношении этих процессов к энграмме. Вспоминание всегда останется трудной работой, и вряд ли ее существенно облегчит прямое химическое вмешательство. Вместо того чтобы предлагать неуверенным студентам перед экзаменами или забывчивым служащим компании химические препараты, может быть, лучше прописать им курс Цицерона или «Ad Herennium», дав возможность выстроить собственный театр памяти.
Я настаиваю на принципиальной общности механизмов памяти у человека и животных, но дело, разумеется, этим не исчерпывается, ибо существуют все же глубокие различия между человеческой памятью и памятью иных существ. Первое и, пожалуй, наименее существенное отличие состоит в том, что человек обладает словесной (вербальной) памятью, так как люди - это единственные говорящие животные. Это означает возможность чему-то обучаться и что-то вспоминать без видимых поведенческих реакций. Уже то, что нам трудно представить себе жизнь без такой словесной памяти, говорит о неизмеримо большем богатстве нашей памяти по сравнению с памятью животных. У последних явно преобладает процедурная память, тогда как у человека - память декларативная, которая фактически формирует каждое наше действие и каждую мысль. Однако я не вижу оснований думать, что клеточные механизмы декларативной памяти животных в принципе отличаются от механизмов вербальной памяти человека. Богатство ее у нашего вида с биологической точки зрения не более таинственно, чем способность почтового голубя находить дорогу за сотни километров от места выпуска или умение собаки различать и запоминать тысячи разных запахов при ничтожных концентрациях пахучих веществ.
Специфика нашей памяти гораздо больше связана с нашим общественным образом жизни и техническими средствами, создавшими мир, где информация записывается на папирусе, восковых табличках, бумаге или магнитных лентах, т. е. мир искусственной памяти. Именно искусственной памяти мы обязаны тем, что имеем историю, тогда как у всех остальных живых существ есть только прошлое. И хотя биологические механизмы памяти у каждого отдельного человека точно такие же, как и у других позвоночных, искусственная память раскрепощает наш мозг и в значительной степени определяет, что нам нужно и что мы можем запоминать. Многообразие современных средств памяти освобождает нас от необходимости помнить большое количество фактов и событий, поэтому многие из наших нейронов и синапсов, видимо, могут заняться другой работой.
Кроме того, искусственная память делает возможным третье важное отличие, а именно особое значение для всех нас коллективной памяти. У животных, не имеющих искусственной памяти, каждая особь живет в уникальном мире собственных воспоминаний, которые накапливаются с рождения до самой смерти и отражают только индивидуальный опыт. Всякий человек, так же как всякое животное, воспринимает и запоминает окружающую его действительность по-своему, тогда как искусственная память воспроизводит одну и ту же картину, одни и те же наборы слов, те же телевизионные изображения для многих сотен, тысяч или миллионов людей, перестраивая, дисциплинируя и тем самым ограничивая нашу индивидуальную память, формируя согласованное мнение относительно того, что и как следует запоминать.
Таким образом, для каждого из нас коллективная память - это компонент личного биологического и психического опыта, однако она служит целям преодоления индивидуального, сплочения человеческих сообществ через формирование общих восприятий, интерпретаций и идеологии. Не удивительно, что во все времена главенствующие социальные группы старались навязать остальному обществу собственное понимание опыта коллективной памяти. Достаточно вспомнить ситуацию в Британии в последние полвека, чтобы перед умственным взором встали проявления товарищества во время воздушных налетов на Лондон, а потом груды мусора на улицах в «тревожную зиму» 1979 года. Эти образы и их интерпретация для большинства из нас не являются личным опытом. Каждый из них был в известном смысле сфабрикован с целью достигнуть общественного согласия, создать некое единое представление о действительности и способах существования в ней.
Если нам нелегко размышлять на эти темы применительно к нашему собственному обществу, можно подумать над тем, какую роль такая навязанная память играет, например, в нынешнем конфликте между сербами и хорватами. Эти народы более или менее гармонично существовали бок о бок дольше, чем успели прожить те, кто теперь убивает друг друга, но их национальные чувства коренятся в образах многовековой давности, сложившихся задолго до времен противостояния фашизма и коммунизма, усгашей и четников, католиков и православных. Текущие события нельзя понять, если не принимать во внимание коллективную память.
Воспоминания этого типа не связаны с нашей биологией, но они господствуют в нашей жизни. Именно поэтому всякое новое общественное движение начинается с трудной работы формирования собственной коллективной памяти. Социализм потратил много сил, чтобы воссоздать подспудно сохранявшиеся воспоминания рабочего класса, движение за права негров заново открыло исторические корни проблемы, а феминизм - забытую роль женщины. Эти коллективные воспоминания, навязанные сверху в качестве господствующей идеологии или прорвавшиеся снизу в ходе борьбы пробудившихся общественных движений, служат средствами вспоминания прошлого, нашей истории и потому определяют наши действия в настоящем и формируют будущее. Не только в нашей жизни, но и в биологии вообще ничто нельзя осмыслить иначе как в контексте истории, т. е. памяти.
Но так ли нужно разбираться в запутанных клеточных и биохимических процессах, составивших главное содержание этой книги, чтобы прийти к такому выводу? Думаю, что да. Позвольте мне обратиться к бытовому примеру. Понимание биохимических основ кулинарии и физиологии пищеварения, конечно, никогда не сведет удовольствие от хорошего стола к «простой» биологии, но оно, безусловно, улучшит и саму процедуру стряпни, и ее результат. Наше отношение к еде, зависящее от обстановки, от собравшегося общества и от нашего субъективного состояния, тоже несводимо к простой биологии, хотя в каждом из этих факторов есть свой биологический компонент. Вера в единство биологического и социального в нашем мире не означает сведения социального к биологическому, предпочтения одного рода объяснений другому, но будет приближать к познанию правил перевода с одного языка на другой.
Поиск Розеттского камня и попытки расшифровать его тексты - главные темы этой книги - служат для меня способом интегрировать мою повседневную работу как нейробиолога с моими личными живыми воспоминаниями о раннем детстве, о сидении в бомбоубежище, о праздновании дней рождения. Изучение памяти может помочь устранить разрыв между субъективным и объективным в нашей жизни, противостоять раздроблению личности. Эта цель представляется весьма актуальной, а отнюдь не абстрактной ввиду тех проблем, с которыми предстоит столкнуться нашему все более фрагментированному миру в новом тысячелетии.
Но психобиология и нейронауки никогда не заменят равно тяжелого труда писателя и поэта в исследовании этой субъективности, во вспоминании и воссоздании заморской страны, которая зовется прошлым. Под самый конец приведу отрывок из пьесы драматурга Брайена Фрила «Танцы в Люгхназе», в котором работа вспоминания предстает в заключительных размышлениях героя, теперь уже взрослого, когда он думает о событиях своего детства:
Когда я обращаю взор в прошлое, к лету 1936 года, в памяти всплывает много разных картин. Но чаще всего меня посещает одно воспоминание о времени, проведенном в Люгхназе, и, что самое поразительное, оно никак не связано с происходившим. В этом воспоминании атмосфера более реальна, чем события, все в нем в одно и то же время действительно и иллюзорно. Оно приносит с собой ностальгию по музыке тридцатых годов. Оно приходит откуда-то издалека - мираж звука - музыка мечты, которую одновременно слышишь и воображаешь; она кажется и сама собою, и в то же время собственным эхом... [14].
К гл. 12
1. См. Rose H., Rose S. (eds) The Political Economy of Science, Macmillan, 1976.
2. Latour B. Science in Action. Open University Press, 1987; Latour В., Woolgar S. Laboratory Life: The social construction of scientific facts. Sage, 1979.
3. Rose H. Hand, Brain and Heart. Polity, Oxford, forthcoming.
4. На это в свое время обратил внимание французский физик Жан-Марк Леви Леблон в письме, где объяснил, почему он принципиально отказывается от поездок на конференции в такие идиллические места, как Прованс. Литература 377
5. Ciccotti G.t Cini M.» De Maria M. The production of science in advanced capitalist society. In: Rose H., Rose S. (eds) op. cit., pp. 32—58.
7. Bernal J. D. The Social Functions of Science. Routledge, 1939.
8. Иммунолог Питер Медавар, лауреат Нобелевской премии, подвергал такой стиль убийственной критике. См., например, Medawar P. B. Pluto's Republic. Oxford, 1982.
9. Gross A. C. The Rhetoric of Science, Harvard University Press, Cambridge. Mass., 1990.
К гл. 13
1. Greene G. Feminist fiction and the uses of memory. Signs: Journal of Women in Culture and Society 16, 290, 1991. Ravetz /. R. Scientific Knowledge and its Social Problems. Oxford University Press, 1971.
3. CM. Merchant C. The Death of Nature: Women, ecology and the scientific revolution. Wildwood House, 1982.
4. Graubard S. Я (ed.) The Artificial Intelligence Debate, МГГ Press, 1988. Churchland P. S. Neurophilosophy: Towards a unified science of the mind-brain, МГТ Press, 1986.
Edelman G. Neural Darwinism: The theory of neuronal group selection. Basic Books, 1987. Oyama S. The Ontogeny of Information. Cambridge University Press, 1985.
8. Skarda C. A., Freeman W. J. How brains use chaos to make order. Concepts in Neuroscience 1, 275—298, 1990.
9. Из интервью в J. Cognitive Neuroscience 3, 89, 1991.
10. ibid., p. 94.
11. Greene, op. cit., pp. 297-298.
12. Wool/ V., quoted by Greene, op. cit.
13. Феноменологическое описание «работы запоминания и вспоминания» читатель найдет в книге Casry E. S. Remembering. Indiana University Press, 1987. К сожалению, я ознакомился с этой книгой уже после того, как написал главу 13.
14. Friel B. Dancing at Lughnasa. Faber, 1990.
(Последние исправления - 26.11.2005)