БИОЛОГИЯ
Природа, 1992, № 7, стр. 3-10.
А. К. Скворцов
Алексей Константинович Скворцов, доктор биологических наук, профессор, главный научный сотрудник Главного ботанического сада РАН. Основные научные труды посвящены систематике и микроэволюции растений, а также общим вопросам эволюционной теории. Член редколлегии журнала ''Природа''.
ОБРАЩАЛИ ли Вы когда-нибудь внимание, дорогой читатель, на то, сколь широко для характеристики нашего познания используется терминология, относящаяся к царству растений? Еще от древних дошло до нас назидательное изречение для юношества: ''Studiorum radix amara, sed frucfus dulces'' (Корни учения горьки, зато плоды сладки). Про что-то очень важное мы говорим: ''Это коренной вопрос'', ''коренное отличие''. А ложные представления мы стараемся искоренить. Недаром среди первых афоризмов Козьмы Пруткова стоит: ''Смотри в корень''. Мы также говорим, что начиная с эпохи Возрождения рост знания шел столь интенсивно, что некогда единый ствол естественных наук начал делиться на самостоятельные ветви. В нашем столетии отпочкование специальных дисциплин стало особенно интенсивным; непрерывно появляются ростки все новых направлений. Распространение знаний мы сравниваем с посевом. ''Сейте разумное, доброе, вечное!'' В англоамериканской литературе распространение знаний прямо называется диссеминацией (dissemination of knowledge). Предполагается, конечно, что из этих посевов получатся хорошие всходы.
Но самая замечательная метафора — это, конечно, библейское ''древо познания добра и зла'', которое росло в раю и плодом с которого (европейские художники обычно изображали этот плод как яблочко) коварный змий соблазнил нашу прародительницу Еву. Когда я в молодые годы познакомился с этим библейским рассказом, я сильно недоумевал: почему же в этом райском древе познание ассоциируется не только с добром, что было бы понятно, но и со злом. И почему за вкушение плода познания последовало такое наказание — изгнание из рая. Теперь, конечно, мне видна глубочайшая мудрость такой ассоциации, как и всего этого древнего рассказа. Невероятно разросшееся со времен Адама и Евы древо познания теперь оказывается увешанным не только множеством яблочек новейшей селекции, быть может, гораздо более сладких и еще более соблазнительных для современных наследниц Евы, нежели яблочки древнего змия; это древо теперь обильно увешано еще и плодами совсем иного сорта — тысячами ядерных бомб, не говоря уже о массе других весьма небезобидных фруктов. Но как бы то ни было, сравнение человеческого познания с растущим деревом — это выразительная и продуктивная аналогия.
С растущим же деревом сравнивается филогенез — ход и результаты эволюции живого мира. Правда, выражение ''филогенетическое древо'' появилось не в библейские времена, а только в XIX в. в результате торжества эволюционизма. (Хотя некоторые древоподобные схемы, имевшие цель отразить естественное сходство организмов, предлагали и раньше.)
Итак, два ''древа''. Одно из них представляет ведущий компонент биосферы, а другое — ноосферы. И несмотря на столь фундаментальное различие их положения и роли в судьбах нашей планеты, аналогия между ними несомненна. Оба непрерывно и ветвятся (хотя и в совсем разных временных масштабах), более старые участки в обоих в той или иной мере отмирают. Правда, в новейшее время картина ''древес'' несколько осложнилась: в филогенетическом древе — представлениями о симбиогенезе, о ''сетчатой'' эволюции и ''горизонтальном переносе'' генов, а в древе познания — вполне аналогичными идеями о появлении новых точек роста науки на перекрестках ее старых ветвей (или, как любят говорить, ''на стыках наук''), и в обоих ''древесах'' — сомнениями в существовании единых стволов, т. е. не следует ли заменить картину древа картиной многоствольной поросли. Однако нетрудно видеть, что эти осложнения не только не разрушают аналогию между ''древесами'', но, наоборот, ее развивают, укрепляют новыми деталями.
Но если имеется налицо столь выразительная аналогия в структуре ''древес'', естественно задать вопрос: а не найдется ли аналогий в механизмах прирастания обоих ''древес''? Механизм эволюции живого мира мы представляем себе, в духе современного дарвинизма, как результат взаимодействия двух процессов: стохастического, ненаправленного появления изменений (мутаций) в генетической программе организмов — и затем адаптивного отбора, определяющего направление эволюционных преобразований. Ни характер индивидуальных актов мутирования, ни конкретный характер и направление эволюционных преобразований наперед непредсказуемы (хотя чисто вероятностные и весьма приблизительные и краткосрочные прогнозные оценки возможны). Каков же механизм продвижения нашего познания?
Содержание наших знаний составляют факты и наблюдения, затем понятия, так или иначе обобщающие эти факты, и, наконец, еще более общие гипотезы и теории. При этом важно заметить, что даже самая простая регистрация самого простого факта возможна только с помощью каких-то более общих понятий, а научный смысл и значение отдельные факты приобретают только в контекстах определенных теорий или, по крайней мере, каких-то более широких сопоставлений. Следовательно, за продвижение нашего познания можно принимать появление новых сопоставлений, обобщений, гипотез, теорий. Как же они возникают?
Этот вопрос впервые достаточно четко был поставлен, по-видимому, только Декартом. И решал он его в духе рационализма; апеллируя к интуиции, которую он понимал как некое интеллектуальное ясновидение. В то же время с появлением на философской сцене эмпиризма, сначала в лице Ф. Бэкона, а затем и других, преимущественно английских, философов, начались попытки построить индуктивную логику, которая позволяла бы от эмпирических наблюдений строго логическим путем прийти к общим заключениям и теориям.
Эти попытки продолжались еще и в XIX в., особенно в трудах Дж. Ст. Милля, но кончились неудачей, что и понятно, ибо строгая логика — дедуктивная. На пороге XX в. это стало ясно, и уже в 1905 г. крупнейший математик и исследователь научного творчества А. Пуанкаре в книге ''Ценность науки'' пишет: ''Чистая логика всегда привела бы нас только к тавтологии; она не могла бы создать ничего нового; сама по себе она не может дать начала никакой науке... Чтобы создать геометрию или какую бы то ни было науку, нужно нечто другое, чем чистая логика. Для обозначения этого другого у нас нет иного слова, кроме слова ''интуиция'' [1].
Однако Пуанкаре понимает ''интуицию'' иначе, нежели Декарт: у Пуанкаре это не ясновидение, не внутренняя убежденность, а некоторое внезапное, неожиданное озарение, словно вспышка молнии вдруг освещающее решение проблемы. Несколько позже, в книге ''Наука и метод'' (1908) Пуанкаре дает описание собственных психологических переживаний и моментов прозрения, приведших его к решению одной из конкретных математических проблем. Здесь же он замечает, что нахождение ответа на задачу, даваемое ''озарением'',— это результат выбора одного удачного решения из множества других, какие могут прийти в голову. ''Творить, изобретать, сказал я, значит выбирать'' [2]. Но сам перебор ''кандидатов'' на решение и выбор пригодных происходит, согласно Пуанкаре, в значительной мере подсознательно [3]. Длительное и настойчивое сосредоточение на проблеме весьма способствует тому, чтобы ''озарение'' наконец наступило. Очевидно, во время такого сосредоточения и происходят подсознательные процессы генерирования и отбора вариантов. И, наконец, предложенное ''озарением'' решение должно быть затем проверено, т. е. пройти еще раз отбор, теперь уже на вполне сознательном уровне и по критериям строгой логики.
Соотношение логики и интуиции в процессе научного творчества Пуанкаре рисует так: ''Логика и интуиция играют каждая свою необходимую роль. Обе они неизбежны. Логика, которая одна может дать достоверность, есть орудие доказательства: интуиция есть орудие изобретательности'' [4].
Через полстолетия после Пуанкаре к той же проблеме обратился и пришел к сходным же выводам еще один исследователь научного творчества, крупный математик Ж. Адамар [5].
Близкие представления о механизме появления новых идей развивал и А. Эйнштейн: ''Никакой логический путь не ведет от наблюдений к основным принципам теории. Все понятия, возникающие в процессе нашего познания и в наших словесных выражениях, со строго логической точки зрения являются свободными творениями разума'' [6]. ''...Подлинной ценностью является, в сущности, только интуиция'' [7].
Подобные же идеи высказывают и уже почти современные нам авторитеты в области философии науки. Так, один из самых видных среди них, К. Поппер, считает выдвижение гипотезы логически нереконструируемым творческим актом. ''Как приходит человеку в голову новая идея...— это, возможно, очень интересно для эмпирической психологии, но к логическому исследованию научного познания это совершенно не имеет отношения'' [8]. Сходных взглядов придерживается и Т. Кун, автор известной книги о ''научных революциях'', и ряд других исследователей [9].
Уже более 100 лет назад французский автор П. Сурио высказал мысль о сходстве механизма развития науки с дарвиновским механизмом эволюции [10]. Но конец прошлого века и первая четверть нынешнего ознаменовались в самой биологии сильной волной антидарвинизма, и естественно, что попытка распространить дарвинизм еще и за пределы биологии поддержки не получила. Однако из изложенных выше представлений авторов нашего века, начиная с Пуанкаре, вытекает понимание механизма научного творчества именно в дарвинистском духе. Уже и сам Пуанкаре писал: ''Движение науки нужно сравнивать... с непрерывной эволюцией зоологических видов, которые беспрестанно развиваются'' [11].
Но настоящее признание и поддержку дарвинистское представление о механизме развития науки стало получать только начиная с 60—70-х годов нашего века. Решительно высказался в его поддержку американец Д. Кэмпбел. Отечественные авторы В. В. Налимов и З.М. Мульченко провели аналогию между научными новинками и мутациями, а П. В. Симонов предложил даже понятие психического мутагенеза. О приложимости идеи дарвиновской эволюции к развитию науки заявил и известный американский специалист по философии биологии Д. Халл [12].
Дарвинистское понимание процесса научного творчества встречает и немало возражений, которые довольно отчетливо распадаются на две группы: одни из них имеют конкретный характер, усматривая в дарвинистской концепции фактические погрешности и натяжки, другие же представляют собой скорее просто неприятие, исходящее из общих идейных, философских или методологических установок. Рассмотрим сначала важнейшие возражения первой группы — конкретные.
Вызывает немало возражений тезис о неожиданном, минуя какие-либо логические рассуждения, появлении новых мыслей, а тем более — о порождении их в подсознательной сфере. Как же можно производить все достижения человеческого гения из сферы подсознательного, если эта сфера первобытное, примитивнее, нежели сфера сознания? По мнению критика [13], это—чисто мистическая ''теория подполья'', которая не только неправдоподобна, но и серьезно искажает этический образ человека. Возражение как будто серьезное, на самом же деле просто наивное, ибо устраняется весьма простой операцией — уже упоминавшимся представлением о ''сверхсознании''. Да и достаточно задуматься над тем, что тот колоссальный объем знаний, образов, идей, который хранится в памяти человека, не находится же он все время в поле нашего сознания. А где он: ''под'', или ''сверх'', или где-то ''сзади'', ''сбоку'' сознания — мы уточнить не можем, потому и пользуемся чисто условными обозначениями. Мы знаем только, что этот багаж заключен в памяти подчерепного компьютера, и лишь его фрагменты — то одни, то другие — выводятся в поле нашего сознания [14]. И, конечно, нет оснований считать, что кроме как ''на экране'' никакие процессы в нашем компьютере не протекают.
Второй ряд возражений. Критики считают, что, в отличие от селективного механизма дарвиновской эволюции, развитие науки имеет инструктивный характер, оно идет путем обнаружения новых фактов и закономерностей и прямой передачи их следующим поколениям исследователей, т. е. это эволюция не дарвиновского, а ламарковского типа [15]. Чисто логическая несостоятельность этих возражений очевидна. Ведь и вполне ортодоксальную дарвиновскую эволюцию легко можно представить как ламарковскую. Представим себе, что некоторая популяция в результате какого-то необычного для нее сильного внешнего воздействия претерпела жесткий отбор среди особей (т. е. индивидуальных генотипов). В результате коллективный генотип популяции и ее средняя адаптивная норма изменились адекватно воздействию, т. е. популяция прореагировала ''по Ламарку''. Точно так же и наука: рассматриваемая в целом, она растет и изменяется адаптивно, адекватно стоящим перед ней требованиям, становясь все более способной объяснять реальный мир, т. е. ''по Ламарку'', но в основе всего ее прогресса лежит жесткий отбор из бесчисленных отдельных ''озарений''. Ведь, как сказал Пуанкаре, изобретать — значит выбирать.
Наконец, третий оспариваемый пункт — уже отчасти приближающийся к группе принципиальных разногласий — о направленности и предсказуемости.
Большинство (или, по меньшей мере, значительная часть) ученых, работающих в области фундаментальных наук, убеждено в непредсказуемости будущих крупных открытий и тем самым направлений дальнейшего развития науки. Но со стороны представителей наук прикладных нередко можно услышать возражение: ведь ставятся же перед исследователями определенные задачи и решаются, значит, развитие науки предсказуемо и направляемо. Авторы такого заключения упускают из виду, что сама постановка прикладных задач возможна только на основе определенного уровня наук фундаментальных. При этом крупный прорыв на ''фундаментальном уровне'' приносит сразу целый веер новых возможностей постановки и решения прикладных задач. Таким образом, происходит совершенно то же, что и в эволюции живого мира: там принципиальное повышение организации (''анагенез'', или ''градогенез'') и связанный с этим прорыв в новую адаптивную зону ведет к интенсивному формообразованию и широкому освоению этой новой зоны (''адаптациогенез'', или ''кладогенез'').
Для решения прикладных задач обычно создаются значительные концентрации сил специалистов, все внимание которых сосредоточивается на заданной проблеме — этим обеспечивается интенсивность ''психического мутагенеза'' — подобно тому, как селекционер для получения желательных мутаций подвергает массивным воздействиям мутагенных факторов большое количество биологического материала. И, наконец, устанавливаются жесткие психологические фильтры отбора тех ''озарений'', тех идей, которые подходят именно к данной проблеме. Такой фильтр задает направление движения как адаптивной органической эволюции, так и человеческой изобретательности. Свое крайнее выражение подобная организация исследовательской работы нашла в так называемой ''мозговой атаке'' (или ''штурме'' — brainstorming), особенно практиковавшейся в Америке в 1960—1970 годах: многих ученых собирают вместе и не дают ничем другим заниматься, пока ими не будет предложено какое-то решение поставленной задачи.
Приведу два примера: из области человеческой изобретательности и изобретательности природы.
Представьте себе, что вы по рассеянности влезли в наполненную до краев ванну и вода из нее хлынула на пол. Что вы сделаете? Выскочите из ванны и постараетесь принять все меры, чтобы вода не залила квартиру или (еще хуже) не пролилась бы вниз. А вот когда подобным образом вода вылилась у Архимеда, он тоже выскочил из ванны, но и не подумал подбирать воду, а побежал по улице с криком: ''Эврика!'' Отчего же одна и та же причина вызвала разное действие: Архимед сделал важное открытие, а вы не открыли ничего? Очень просто: в голове у Архимеда еще задолго до ванны был поставлен психологический фильтр (которого у вас не было) для возможного решения поставленной ему местным властителем задачи.
Другой пример из области микроэволюции. На Русской равнине на песчаных почвах довольно распространен небольшой кустарник—ракитник русский (Cytisus ruthenicus). В сухих южных районах при неумеренном выпасе скота песок легко разбивается и становится подвижным. Почти все виды растений, обитавших на песке, пока он еще не был разбит, при засыпании передвигающимся песком погибают. Но у ракитника в некоторых песчаных массивах, в частности близ Калача-на-Дону, выработалась генетически закрепленная форма (экотип), легко переносящая засыпание песком. Этот экотип кажется настолько отличающимся от обычных форм ракитника, что даже принимается многими авторами за особый вид — ракитник днепровский. Почему же он благоденствует на сыпучих песках? Оказывается, он способен быстро вытягиваться в высоту и таким образом вынести свои фотосинтезирующие побеги кверху быстрее, чем их засыпет песок. Поэтому самые высокие песчаные бугры оказываются увенчанными кустами этого ракитника, а вся толща бугра — пронизанной их ветвями, однако с малым количеством корней в этой толще. Так задача ракитником решена [16].
Теперь, глядя назад, можно пускаться в разговоры об изначальной целенаправленности постановки этой задачи и предопределенности ее решения. На самом же деле о целенаправленности говорить нет оснований. У всех растений угроза засыпания песком явилась жестким фильтром на улавливание мутаций, способных сохранить вид в данных условиях. Но кроме ракитника никому ничего уловить не удалось, а ракитнику почему-то повезло — почему именно ему, неизвестно. Никто этого заранее предсказать не смог бы. Точно так же никто заранее не мог бы предсказать и то, что ракитник решит задачу именно таким, а не иным способом. Ведь нетрудно представить и иные возможности приспособления к засыпанию песком (которые действительно реализуются у других видов растений, обитающих в песчаных пустынях). Например, резко сократить жизненный цикл и проделывать его весь, от всходов до зрелых семян, за весенний период, когда песок еще влажен и почти неподвижен. Или постепенно, по мере роста бугра, образовывать обильные придаточные корни, причем старые глубже лежащие могли бы отмирать. Или, что проще всего, выпускать ползучие побеги, которые выносили бы узлы кущения в места, еще песком не засыпанные...
Подытоживая все выше изложенное, я полагаю, можно констатировать полный принципиальный изоморфизм механизмов дарвиновской эволюции живого мира и развития человеческого познания. Довольно очевидно, что возможность (наверно, и необходимость, неизбежность) такого изоморфизма создается тем, что оба изоморфных ''древа'' — филогенеза и познания — суть информационные системы с множественными носителями, открытые, самоорганизующиеся, активно накопляющие и реорганизующие информацию.
Но то, что представляется одному исследователю ясным, как день, другой может ''и на дух не принимать''. Еще существует очень много противников признания дарвиновского механизма органической эволюции — что уж и говорить про дарвиновский механизм развития познания! И тут мы подходим к неприятию дарвиновской эволюции познания, исходящему уже из определенных принципиальных убеждений, каковые представляются мне предубеждениями. Основных таких предубеждений три.
Первое — это настороженно-негативное отношение к любому намеку на ''биологизацию'' процессов, протекающих в социальной человеческой среде. Мы так долго находились под гнетом табу, наложенного ''единственно правильным учением'', что стали бояться впасть в ''биологизацию'' даже там, где ее и увидеть трудно. На мой взгляд, и в нашем случае трудно найти ''биологизацию''. Скорее можно сделать прямо противоположный упрек, аналогичный тому, который высказывали Дарвину за перенос идей Мальтуса, рожденных в сфере социологии, на весь живой мир. А теперь мы, произведя на свет такое сугубо человеческое, сугубо абстрактное представление о саморазвивающейся информационной системе, распространяем его на весь биологический мир.
Второе предубеждение — это уверенность в предопределенности, предначертанности общего развития Вселенной, а в ней — нашей планеты, и на планете — живого мира и человечества. Одни эту предопределенность видят как некую заведенную пружину или заряд, первичный толчок и т. п.— и далее развертывание событий по логике строгого детерминизма, т. е. что обычно называют ''лапласовским'' детерминизмом. Он проистекает из абсолютизации законов физики и механики макромира; под ''первым толчком'' ранее подразумевался (а многими и поныне подразумевается) акт творения, а теперь еще и ''Большой взрыв''.
Другие мыслят предопределенность в виде стремления, притяжения к некоей конечной цели, некоему мегааттрактору; Тейяр де Шарден использовал выражение ''точка омега'' (по названию конечной буквы греческого алфавита) [17]. Эта позиция обычно обозначается как ''финализм'' (лат. finis — конец, предел). Отчетливо финалистическую окраску имели, в частности, взгляды Гегеля (мировой дух приходит к познанию самого себя, к абсолютному знанию), а от Гегеля финализм перешел и в исторические и социальные идеи К. Маркса, у которого в роли ''точки омега'' выступает коммунизм. Поэтому и философы марксистско-ленинского направления волей-неволей должны были отдавать дань финализму и в области естественных наук.
Есть еще и третья позиция — вариант финализма, смягченный естественно-научным агностицизмом. С такой точки зрения, предопределенность, направленность развития существует, но о начальном толчке ничего не известно, и конечные цели тоже определенно не обозначены. Эта позиция нашла выражение в ''номогенезе'' (''эволюции на основе закономерностей'') Л. С. Берга, в идеях А. А. Любищева, в представлениях целого ряда отечественных и зарубежных палеонтологов об ''ортогенезе'', ''гологенезе'' и т. п.
Нельзя не заметить, что определенный привкус финализма ощущается и в ряде новейших работ, посвященных ''глобальному эволюционизму''. И представление В. И. Вернадского о ноосфере подчас трактуется в духе финализма, хотя для самого Вернадского оно было ''эмпирическим обобщением'' (его любимый термин), т. е. констатацией реального положения дел.
Дарвиновский же механизм эволюции никакой предначертанности, никакой конечной цели, никакого финала развития не предусматривает.
Наконец, третье предубеждение, которое препятствует принятию дарвиновской концепции развития познания и на котором следует остановиться несколько подробнее — это уверенность, будто человеческая мысль не может течь, иначе как через словесные формулировки. А мысли, выраженные словами (хотя бы и в виде ''внутренней речи''), очевидно, должны линейно, поочередно проходить по сфере сознания; ''на виду'', все наперечет, и такого множества их разнообразных вариантов, какое необходимо для ''дарвиновского'' отбора, продуцироваться никак не может. Представление, будто ''без слов нет мысли'', настойчиво внедрялось философами, а отчасти и естественниками, в значительной мере под влиянием определенных идеологических догм.
Между тем множество простейших фактов с таким представлением совершенно несовместимы. Так, люди, глухонемые от рождения и затем не обученные специально речевому общению через чтение и письмо — что же, не могут мыслить? Заключение явно несуразное. Каждый человек может заметить, что его мысли бегут неизмеримо быстрее, чем он способен дать им словесные формулировки. Не зря же мы частенько говорим: ''У меня мелькнула мысль''. В оживленном разговоре порой наш собеседник еще не успел свою мысль до конца выговорить, как у нас в голове уже готов ответ, родившийся почти мгновенно в бессловесной форме где-то за рамками поля нашего речевого сознания, ''за сценой''. В словесную форму мы переводим его уже в нормальном речевом ритме. А часто бывает и так, что мысль в голове ''сидит'', а точно выразить ее словами мучительно долго не удается.
Наблюдения, показывающие, что мысль может течь без слов, даже без ''внутренней речи'', были сделаны многими серьезными исследователями. Так, А. Эйнштейн пишет: ''Для меня не подлежит сомнению, что наше мышление протекает в основном минуя символы (слова) и к тому же бессознательно'' [18]. Так же считает и Ж. Адамар. При этом, кроме собственного мнения, он приводит еще слова известного своей точной наблюдательностью основателя биометрии Ф. Гальтона: ''Я утверждаю, что слова полностью отсутствуют в моем уме, когда я действительно думаю'' [19]. Вместе с тем Адамар считал, что у разных людей может быть разный склад интеллекта и, возможно, у кого-то все мысли текут действительно только в речевой форме. Справедливо, что интеллект человека потрясающе разнообразен, и все же я полагаю, что у разных людей не столько разные способы мышления, сколько разные взгляды на то, что можно и должно называть мыслью: только ли то, что отчетливо сформулировано, или также и то, что быстро мелькнет в голове.
Вспоминая какую-то ситуацию, мы мысленно мгновенно охватываем ее как целое, в разных ее аспектах и связах, а уж затем можем довольно долго и обстоятельно о ней повествовать. Отсюда, вероятно, надо сделать вывод, что мысли наши текут не линейно, а как бы сразу в нескольких измерениях и только при переводе их в словесную форму они приобретают линейный облик речи. Весьма знаменательно, что виднейший отечественный психолог Л. С. Выготский, хотя и работал в эпоху жесткого идеологического давления (в области психологии, в частности со стороны тезиса, принимавшегося Гегелем [20], а за ним и Ф. Энгельсом: ''Мыслить без слов невозможно''), тем не менее писал: ''То, что в мысли содержится симультанно, то в речи развертывается сукцессивно. Мысль можно было бы сравнить с нависшим облаком, которое проливается дождем слов. Поэтому переход от мысли к речи представляет собой чрезвычайно сложный процесс'' [21].
Если нужно понять какое-то устройство, сообразить, как следует поступить, как что-то наладить, то очень часто мысль прямо воплощается в действии, вовсе минуя перевод в слова (или же ограничиваясь очень немногими словами весьма универсального применения, подчас даже не вполне литературными). Очевидно, прав был Выготский, полагая, что мысль и речь ''не связаны между cобой изначальной связью. Эта связь возникает, изменяется и разрастается в ходе самого развития мысли и слова'' [22].
Что мысль и речь — как бы тесно они не были связаны друг с другом — все же разные процессы, говорят и наблюдения над животными. Речи у животных нет, но вместе с тем у собак, кошек, ворон, крыс и других мы признаем ту или иную степень ''смышлености'', ''сообразительности'', ''понятливости''. Да они и передают своим сородичам, а отчасти и человеку, сигналы, имеющие определенное смысловое содержание. Л. В. Крушинский, экспериментально исследовавший поведение собак и крыс, говорил о наличии у них ''элементарной рассудочной деятельности'' [23]. Не менее высоко, или даже еще выше, оцениваются способности обезьян или дельфинов. Не свидетельствует ли это о том, что какой-то уровень мыслительных способностей свойствен и высокоорганизованным животным, хотя и лишенным дара речи? С другой стороны, условно-рефлекторные механизмы, которые считаются, наряду с инстинктами, важнейшей основой поведения животных, несомненно играют огромную роль в становлении речевой деятельности в онтогенезе человека, тогда как человеческие мыслительные способности, по всей вероятности, в основном определяются врожденно. Согласно классическим исследованиям французского психолога Ж. Пиаже, у ребенка мышление генетически предшествует речи [24].
Кроме мира живых существ и человеческого познания есть еще и другие сферы, в которых происходят определенные процессы развития, определенная эволюция. Это социальные структуры общества, культура, языки, технология и др. Поскольку эти сферы находятся как бы в промежутке между наиболее специфичным для человека, наиболее абстрактным проявлением его деятельности — познанием — и биологическими корнями человечества, можно полагать, что эволюционные процессы, протекающие и в социальной, и в языковой, и в общекультурной сфере и т. п. также (если не полностью, то уж, наверное, в значительной мере) изоморфны процессам дарвиновской эволюции.
Хотя еще при жизни Дарвина лингвист А. Шлейхер [25] говорил о филогенетическом древе языков, вскоре интерес к теме заглох—и надолго. Зато в последние 10— 15 лет наблюдается повышенное внимание к механизмам культурной эволюции — публикации исчисляются уже многими десятками. При этом намечаются и совсем новые, неожиданные направления. Скажем, некоторые детали поведения животных, передаваемые потомству не чисто генетически, а как и у человека — при посредстве подражания, обучения, можно рассмотреть в качестве элементов культуры, что создает возможность экспериментально изучать ''микроэволюцию культуры'' — например, у певчих птиц, пользуясь акустической записью их песен [26]. Еще интереснее попытки не только провести аналогии, но и реально ''состыковать'' изучение эволюции физических черт человека с его культурной эволюцией. Так. Л. Кавалли-Сфорца с сотрудниками недавно сообщили, что они установили дивергенцию геномов, параллельную дивергенции археологических культур и языков основных этнических групп [27].
Воздерживаясь от дальнейшего углубления в тему культурной и языковой эволюции, отсылаю интересующихся к некоторым более важным публикациям.
Какие же выводы можно сделать из изложенного в настоящей статье? Во-первых, то обстоятельство, что дарвиновский механизм эволюции действителен не только на биологическом уровне организации материи, но и на более высоких уровнях, повышает общенаучный статус дарвиновской теории, придавая ей весьма широкое и общее значение.
Вторым выводом можно считать следующее рассуждение. Если попытаться оценить в целом прогресс биологической эволюции на Земле, то, вероятно, наиболее объективными будут два показателя: увеличение генетико-таксономического разнообразия биоты (''biodiversity'') и увеличение суммарной биологической продуктивности на единицу площади в определенных условиях среды. Очевидно, для оценки прогресса науки наиболее общими и вместе с тем объективными будут аналогичные показатели: расширение круга явлений, охватываемых наукой, т. е. диверсификация научных дисциплин, направлений и школ; научная продуктивность в сравнимых научных ячейках. Из всего того, что нам известно из систематики, генетики и экологии, явствует, что оба показателя биологической эволюции имеют наивысшие значения при свободном течении природных процессов в экосистемах. Посторонние нарушения, в том числе антропогенные, уменьшают их. По аналогии следует заключить, что и оценочные показатели прогресса науки тоже будут наивысшими при свободном ее развитии.
Третий вывод. Очевидная исходная предпосылка эволюции — наличие мутаций; чем больше возникает мутаций, тем интенсивнее работает отбор — тем быстрее идет эволюция. По аналогии мы должны заключить, что самая основная, базисная предпосылка прогресса науки — наличие в ней людей, обладающих даром интуиции, воображением. Конечно, современная наука невозможна без сложного материального оснащения; наличие приборов и материалов — необходимое условие, но не достаточное. Без новых идей, без воображения никакие приборы, никакие компьютеры ничего нового не дадут. Желая воздать похвалу ученому, мы обычно говорим о его преданности науке, увлеченности, всесторонней эрудированности, работоспособности, принципиальности... ну, еще иногда о талантливости. А слова ''воображение'' мы стесняемся. Между тем в мировой практике один из самых ходовых, стандартных критериев оценки ученого (да и не только ученого)— именно наличие воображения, imagination. Я думаю, надо и нам, подбирая молодые кадры, обращать больше внимания на их способность к воображению, умение высказать и обосновать свои собственные свежие суждения.
То обстоятельство, что основное условие прогресса науки — наличие хороших голов, способных генерировать идеи,— дает надежду, что наша наука сможет пережить теперешние тяжелые времена упадка экономики, культуры и общественной морали, пережить, не разрушившись. Будем же надеяться, что если мы сами, ученые, сможем сейчас удержаться от полной деморализации, то мы еще увидим новый подъем отечественной науки. Это последний вывод.
[1] Цит. по: Пуанкаре А. О науке. М., 1983. С. 163.
[2] Там же С. 312.
[3] Симонов П. В. Неосознаваемое психическое: подсознание и сверхсознание. // Природа, 1983. № 3. С. 24—31. [4] Пуанкаре А. Указ. соч. С. 167. [5] Адамар Ж. Исследование психологии процесса изобретения в области математики. М., 1970. [6] Эйнштейн А. Собр. науч. трудов. Т. 4. M., 1967. С. 39, 251, 337. [7] Эйнштейн А. Физика и реальность. M., 1965. С. 337. [8] Popper K. The logic of scientific discovery. London, 1959. P. 31. [9] Следует отметить, что упомянутые выше авторы понимают ''интуицию'' не совсем одинаково. Для Пуанкаре и Поппера это прежде всего ''озарение'', т. е. феномен психологический. Эйнштейн же понимает интуицию более широко, как некое интеллектуальное, но внелогическое ясновидение, тем самым приближаясь к Декарту. Это последнее понимание традиционно для философии, и для отличения от психологического понимания его можно назвать философским. Для нашей темы, однако, наиболее интересны представления, развитые Пуанкаре. [10] Sourian P. Thйorie de l'invention. Paris, 1881. [11] Пуанкаре А. Указ. соч. С. 158. [12] Campbell D. l. // Psychol. Rev. 1960. V. 67. N 6; Налимов В. В., Мульченко З.М. Сравнительное изучение двух самоорганизующихся систем — науки и биосферы // Методологические проблемы кибернетики. Т. 2. M., 1970. С. 227—243; Симонов П. В. Творческий процесс и художественное восприятие. Л., 1978. С. 62—65; Hull D. L. Science as a process: an evolutionary account of the social and conceptual development of science. Chicago, 1988. [13] W i 11 i a m s F. The mystique of unconscious creation // Creativity and learning. Boston, 1967. P. 142—152. [14] Термин ''сознание'' используется весьма различно. Я принимаю его только в том достаточно определенном смысле, который придают ему медики. Из иноязычных терминов этот смысл точнее всего выражает немецкое ''Bewusstsein''. [15] С a i n J. A., D a r d е n L. // Biology and Philosophy. 1988. V. 3. N 2. P. 165—171. [16] Дронова С. П., Скворцов А. К. Дизруптивный отбор в популяциях ракитника русского // Микроэволюция. М., 1985. С. 103—104. [17] Тейяр де Шарден П. Феномен человека. М., 1987. (Замечу, что при передаче фамилии этого ученого русским алфавитом буква ''я'' употреблена неправо" мерно, должно быть ''Теиар''). [18] Эйнштейн А. Физика и реальность. С. 133. [19] Адамар Ж. Указ. соч. С. 172. [20] Гегель Г. Энциклопедия философских наук. Ч. 3. Философия духа. М., 1956. С. 273. [21] Выготский Л. С. Мышление и речь. M.—Л., 1934. С. 313. [22] Там же. С. 260. [23] Крушинский Л. В. Возможный механизм рассудка // Природа. 1974. № 5. С. 23—33. [24] П и а ж е Ж. Избр. психологические труды. М., 1969. [25] Schleicher A. Die Darwinsche Theorie und die Sprachwissenschaft. Weimar, 1863. [26] Jenkins P. F. / Animal Behav. 1977. V. 25. P. 50—78; Lynch A. et al. // Amer. Natur. 1989. V. 133. N 5. P. 634—653. [27] С a v a l l i - S f o r z a L. L. et al. // Proc. Nation. Acad. Sei. USA. 1988. V. 85. N 16. P. 6002—6006. [28] Cavalli-Sforza L. L., Feldman N. W. Cultural transmission and evolution. Princeton, 1981; С s any i V. General theory of evolution. Budepest, 1982; С s any i V. Evolutionary systems and society: a general theory. Durham, N. C., 1989; Se r en о M. J. // J. Theor. Biol. 1991. V. 151. N 4. P. 467—508.
(Последние исправления - 20.04.2000)